Миссис Харрис просто провела его черным ходом с Шестьдесят девятой улицы — и служебным лифтом подняла в заднюю дверь пентхауса.
Равным образом и в дальнейшем особых проблем не возникло — Генри мастерски владел искусством избегать нежелательного внимания, а Шрайберы никогда не заходили на половину прислуги и не пользовались черным ходом. Запасы продуктов в холодильниках и морозильниках были более чем достаточны, и один маленький мальчик никак не мог нанести им сколько-нибудь заметного ущерба. Генри, с его молчаливостью, мог жить в доме Шрайберов незамеченным сколь угодно долгое время так, словно его здесь вовсе и не было — если не считать прискорбного влияния присутствия мальчика на нервы миссис Баттерфильд, которая поминутно вздрагивала при мысли, что его могут обнаружить.
Миссис Баттерфильд, которую теперь не выбивали из колеи невероятные американские супермаркеты, не пугал весь этот гигантский город и которую весьма утешали копящиеся у нее доллары, позволила ложному ощущению безопасности, порожденному длительным отсутствием Генри, убаюкать себя. Теперь, однако, спокойствию был положен конец. Все страхи, все предчувствия несчастья вернулись и с новой, удвоенной силой охватили бедную толстуху — теперь впереди не брезжило даже намека на решение проблемы и благополучное завершение авантюры — да хоть на какое-нибудь ее завершение!
С самого возвращения миссис Харрис из Кеноши, Висконсин, с дурными новостями, с того самого момента, как стало известно, что тамошний Джордж Браун — не отец Генри (притом дальнейшие усилия миссис Харрис так и не привели к обнаружению нужного Брауна), миссис Баттерфильд мерещились темницы и эшафот. Они среди бела дня похитили в Лондоне ребенка, провезли его «зайцем» на трансатлантическом французском лайнере, они тайно ввезли его в Америку (судя по мерам, которые американское правительство принимало для предотвращения нелегального въезда, за одно это преступление полагалась не меньше чем смертная казнь), а теперь они отягчили свои прегрешения укрывательством нелегального иммигранта в доме своих нанимателей! Всё это могло привести только к поистине катастрофическому финалу.
Увы, такое настроение не могло не сказаться самым трагическим образом и на стряпне миссис Баттерфильд.
Не раз и не два она путала соль и сахар, уксус и сироп; суфле в духовке опадало или, напротив, вздувалось пузырем; соусы скисали или в них появлялись комки; жаркое подгорало. Чувство времени отказывало ей, и вместо нормального, «четырехминутного»: яйца у нее получались яйца или всмятку, или крутые. Кофе выходил жидким, а тосты обугливались. Да что тосты — теперь ей редко удавалось даже правильно заварить чай! — так, чтобы получился честный английский чай, а не помои.
Это, в свою очередь, не могло не сказаться на успехе регулярных приемов у Шрайберов. Люди, которые раньше напрашивались на приглашение, теперь искали предлог отказаться от него, дабы избежать необходимости дегустировать чудовищные порождения кухни миссис Баттерфильд.
И уж конечно, ни Шрайберов, ни саму миссис Баттерфильд ни в коей мере не утешало то обстоятельство, что среди завсегдатаев приемов нашелся единственный, которого полностью удовлетворяла пища, подававшаяся теперь к столу. Это был, конечно, Кентукки Клейборн. Терзая обуглившийся бифштекс, политый пересоленным и чрезмерно густым соусом — невинную жертву переживаний поварихи, — он зарывался в него, растопырив локти, и шамкал полным ртом:
— Во, Генриетта, теперь это похоже на дело. Видно, выгнали наконец старую кошелку, которая у вас тут слизь разводила, да взяли добрую американскую кухарку. Капните-ка мне еще половничек соуса!..
Безусловно, с миссис Баттерфильд это случилось не вдруг. Это был процесс куда более длительный, чем может показаться из описания — впрочем, процесс этот всё ускорялся, ибо миссис Баттерфильд и сама видела свои огрехи и промахи — но это лишь ухудшало ее состояние, и дела шли всё хуже и хуже, пока мистер Шрайбер не решил наконец поговорить с женой:
— Генриетта, дорогая, что случилось с нашей лондонской парочкой? Мы уже две недели не ели ничего хотя бы просто съедобного. |