Изменить размер шрифта - +
Радикальным образом обезопаситься от всех возможных попыток шантажа со стороны родственников Моники (оставшихся в живых). Разорвать отношения следует твердо и мудро. Я должен убедить ее, что где-то существует другой мужчина, настоящий ее мужчина, рядом с которым она будет не просто существовать, но полноценно жить. Она станет счастлива и весела. Я вовсе не обрекаю тебя, Муни, на одиночество. Наоборот: ты будешь иметь выбор. У тебя появятся десятки поклонников (у такой красивой, у такой притягательной молодой женщины, несомненно, будет много ухажеров). Да они и сейчас не дают ей на улице прохода: наглые типы со страстными вздохами и воздушными поцелуями; думают, что Муни — шведка или финка; на итальянцев это действует, как валерьянка на котов… Итак, либо немедленно расстаться с Моникой и до отъезда в Соединенные Штаты перебраться одному на другую какую-нибудь квартиру. Либо вернуться в Америку вместе с Муни и там жить, как живут все любовники, как живут все… Если, конечно, верить газетным статьям о свершившейся у меня на родине «сексуальной революции».

Однако оба варианта при ближайшем рассмотрении оказались неприемлемыми. Может быть, моя страна изменилась, я — нет. Стать рабом обстоятельств — перспектива слишком унизительная даже для меня. Конрадовский «Лорд Джим», «Тереза Дескейру» Мориака, «Письма к отцу» Кафки, Готорн и Стриндберг, Софокл и Фрейд — все эти горы книг не подготовили меня к спуску в пропасть унижения. То ли я слишком завишу от литературы, то ли, наоборот, моя жизнь вообще с ней не соотносится. В любом случае положение оказалось безвыходным. Строчка из «Процесса», слова о том, что стыд за содеянное переживет содеявшего, стоят передо мной, как зеркало. Но я не герой романа, во всяком случае — не этого. Я живой. И живо ощущаю собственное унижение. Боже, когда в юности на школьном дворе мяч выскальзывал из моих неловких рук и товарищи по команде (как по команде) хватались в отчаянии за головы, я думал, что унижен и обесчещен. Чего бы я не дал сейчас за такое бесчестье! Чего бы я не дал сейчас, чтобы вновь очутиться в Чикаго, разжевывать каждое утро стилистику и поэтику с первокурсниками, жевать по вечерам жалкий обед в столовке, читать перед сном классиков, лежа в кровати, — по пятьдесят чудных страниц с пометками на полях; Манн, Толстой, Гоголь, Пруст — вот с кем стоит делить холостяцкую постель. О, если бы вернуть чувство собственной нужности, пусть даже с мигренью в придачу! Как я хотел жить! Как я хотел жить достойно! Самонадеянный глупец.

Итак, в Италии оканчивается рассказ о чикагском периоде жизни Натана Цукермана. Мои американские коллеги, чьи беллетристические упражнения я имел счастье почитывать в своем далеке, сделали бы это совершенно иначе, просветлив темные места и заполнив белые пятна. Что ж, им и перья в руки.

 

Юджин Кеттерер делал все, чтобы предстать передо мой своим парнем — покладистым, разумным, добродушным. Я называл его «мистер Кеттерер»; он звал меня Натаном, Натом, Нати. Натану, Нату, Нати мистер Кеттерер казался с каждым воскресным визитом все более отвратительным. Лидия от него просто бесилась. В таком раздражении я не видел ее ни при каких других обстоятельствах — ни дома, ни в университете; ничего подобного не встречалось и в ее сочинениях. Я просил Лидию сдерживаться; она в ответ кричала, что я принимаю сторону Кеттерера; потом, одумавшись, плакала и просила прощения. Мне, в общем-то, дела не было до тональности ее отношений с бывшим мужем. Я только не хотел, чтобы она превращалась в фурию на глазах у Моники. Но стоило Кеттереру появиться на пороге, как Лидия становилась зверьком, которого колют палкой, просунутой через прутья клетки. Уже на второе воскресенье я понял, что рано или поздно мне придется дать отпор отцу Моники, этому Большому Гену.

Но пока мы с Кеттерером окончательно не выяснили отношений, он искал во мне союзника.

Быстрый переход