Изменить размер шрифта - +

— Да-да-это-так, — ответила Сьюзен, — не надо меня жалеть, Питер. Жалость унижает человека. А впрочем, какой я человек?

— А кто же тогда?

— Я перестала быть человеком в шестнадцать лет. С тех пор я — анамнез. История болезни, а не личность.

Это продолжалось четыре месяца. Тянулось бы вечно, не сбеги я из Нью-Йорка. Конечно, можно было делать вид, что меня никогда нет дома. Так, кстати, и советовал доктор Шпильфогель: «Сидите, как мышка в норке, не дергайтесь; раньше или позже она перестанет приходить». — «Но ведь это Сьюзен!» — «Ну и что?» — «Сьюзен, а не Морин!» В конце концов я собрал чемодан и засел, не дергаясь, в Вермонте, как мышка в норке.

Перед отъездом я несколько часов промучался с прощальным письмом, которое все должно было объяснить. Изорвал целую пачку бумаги. Отчаявшись составить связный письменный текст, я по секрету сообщил супружеской паре, с которой мы периодически общались, о своих планах, уверенный, что тайна откроется Сьюзен раньше, чем автобус пересечет границу штата Нью-Йорк.

Шесть недель она не давала знать о себе ни единым словом. Потому что не узнала, где я? Потому что узнала?

Однажды утром во время завтрака меня кликнули к телефону. Звонила та самая супружеская пара. Сьюзен в больнице. Бедняжку нашли в собственной квартире едва живой. Накануне вечером она, приняв наконец предложение какого-то знакомого, отправилась с ним на ужин. Потом он проводил ее до дому, было около одиннадцати. Сьюзен поднялась в квартиру и проглотила все таблетки, какие только нашла в своих заначках: секонал, туинал и пласидил. Местом тайников-захоронок служил бельевой шкаф. Уборщица обнаружила ее в ванной комнате, усеянной пустыми флаконами и пакетиками.

Первым же рейсом я вылетел из Вермонта и к концу тихого часа был уже в больнице. Сьюзен только что перевели из реанимации в одноместную палату психиатрического отделения. Через приоткрытую дверь я увидел миссис Макколл — она сидела на постели, изможденная и исхудавшая, и озиралась с ошарашенным видом. Как подследственный, подумалось мне, которого допрашивали всю ночь и лишь недавно привели обратно в одиночку. Я вошел. Из ее глаз выкатились слезинки (по одной из каждого). Несмотря на присутствие своей внушительной мамаши, бросавшей на визитера весьма неодобрительные взгляды, Сьюзен сказала: «Я решилась на это, потому что люблю тебя».

За десять дней в больнице пациентку привели в относительную норму. Доктор Голдинг навещал подопечную каждое утро. Она поклялась ему никогда больше не копить опасных для здоровья запасов снотворного, выписалась и в сопровождении матери отправилась домой в Нью-Джерси. Отец Сьюзен, пока не умер, преподавал в Принстонском университете классическую филологию. Мать же была «истинной Кальпурнией». Кавычки означают, что такую оценку давала ей дочь. О да, миссис Сибари знала себе цену. И другим цену знала — очень невысокую. И конечно, всегда оказывалась выше подозрений. И еще, добавляла Сьюзен не без вздоха, она очень оборотиста. Это уж точно: вон как ловко безо всяких эксцессов изъяла дочку из колледжа. До личного знакомства мне представлялось, что Сьюзен преувеличивает величие Кальпурнии, но периодические встречи во время посещения больной убедили меня в обратном. О, каким патрицианским презрением и холодом окатывал меня взор миссис Сибари! Как безразлично отводила она (дочь делала это смущенно) взгляд от собеседника! Впрочем, «собеседник» сказано слишком сильно. Нам не о чем было говорить. Кальпурния не видела во мне даже злодея — лишь очередное свидетельство неразборчивости, проявленной глупышкой Сьюзен. «Что ж, — молчала миссис Сибари, — теперь вот еврейский писака. Ничего, разберемся». У меня в этом не было ни малейших сомнений.

Потом я навестил Сьюзен в Принстоне.

Быстрый переход