Потом я навестил Сьюзен в Принстоне. Мы сидели в саду их кирпичного дома на Мерсер-стрит. По соседству когда-то жил Эйнштейн. Семейная легенда гласила, что маленькая рыжеволосая проказница (еще не ставшая анамнезом) таскала для него из буфета сласти, таким образом оплачивая услуги старика: он выполнял за нее домашние задания по арифметике. Мадам Сибари при жемчужном ожерелье расположилась метрах в десяти от нас со Сьюзен, у входа на террасу, и листала книгу — уж конечно, не «Еврейского папу». Я приехал в Принстон на поезде. Визит был почти деловым. Теперь, когда неудачливая самоубийца находилась под домашним присмотром, можно было сообщить ей о моем возвращении в Вермонт. Раньше, в больнице, доктор Голдинг категорически не советовал говорить с ней о дальнейших планах. «Каковы бы они ни были, это может вывести ее из душевного равновесия». — «А если она сама спросит?» — «Не думаю: пока ей хватает того, что вы здесь. Сьюзен не станет форсировать события». — «Ну хорошо. А потом? Что, если она решит снова…» — «Это уж моя забота», — ответил доктор Голдинг, и на его лице появилась специальная улыбка, свидетельствующая об окончании беседы. На кончике языка у меня вертелся вопрос: где раньше была ваша забота, доктор? Но я его не задал. В самом деле, какие претензии может иметь к врачу человек, из-за которого была совершена суицидная попытка — пусть и неудачная?
Стоял теплый мартовский день. Сьюзен выбрала для встречи желтое платье из джерси. Ткань плотно облегала ее, привлекательно и молодо подчеркивая все выпуклости и изгибы. Демонстрация тела, необычная для моей бедной возлюбленной, вечно тушующейся скромницы. И волосы на этот раз не были собраны крендельком на затылке, а свободно ниспадали густой волной. На переносице и щеках трогательно желтели детские веснушки. Это оттого, что она каждый день загорает, объяснила Сьюзен, — в бикини, между прочим. Выглядела она лучше некуда. Во время нашего разговора руки миссис Макколл постоянно находились в движении, перебирая струи волос, наматывая их на пальцы, сплетая в толстый каштановый жгут, перебрасывая его то за правое плечо, то за левое, распуская вновь. Вот она запрокинула голову и, подхватив обеими ладонями трепещущие пряди, закинула волосы за спину. Шея открылась во всей бесстрашной беззащитности; чувственный рот и слегка вздернутый подбородок явили нежную женственность и одновременно продуманную решимость; я увидел породу. Из поколения в поколение накапливались и отбирались генетические признаки, веками формируя облик и характер, до поры скрытые от меня; конечно, я знал, что Сьюзен хороша собой, но сейчас был поражен силой ее гордой красоты. Это было что-то новое. Где Сьюзен-тихоня, Сьюзен-размазня, Сьюзен-вдовушка, Сьюзен-Золушка? Их больше не существовало. Может быть, самоубийственный порыв был не вовсе неудачным, и те ипостаси, спровоцировав суицид, сами погибли, а эта, дьявольски соблазнительная, выжила и стала главной? Или Сьюзен просто дразнит свою мамашу, держась за юбку которой испортила собственную жизнь? Или совершает последнюю попытку завлечь меня?
Как бы то ни было, я почувствовал влечение.
Сьюзен сидела в раскладном садовом кресле, небрежно перекинув ноги через подлокотник. Платье задралось, почти целиком оголив загорелые бедра. Наверное, подумал я, вот так же она сидела лет в восемь, пока Эйнштейн корпел над ее задачками. Потом пришлось решать самой — и посложнее. Когда Сьюзен поднимала руки к волосам или устраивалась в кресле поудобнее, приоткрывался край ее белых трусиков.
— Кого ты дразнишь, — спросил я, — меня или мать?
— Обоих. Или никого.
— Не думаю, что нас это трогает.
— Я тоже.
— Тогда зачем же?
— Пожалуйста, не строй из себя старую няньку.
Пауза. |