Изменить размер шрифта - +

Головой ручаюсь, он нам сейчас продекламирует в подтверждение что-
нибудь из своих любимых старых испанцев, тех благородных идальго,
что ещё и стихи писать умудрялись, как будто мало им было военных
побед и древности рода…
    — Почему бы и нет? — пожал плечами Рошфор. — Коли уж даже вы,
Каюзак, стали отличать «старых испанцев» от прочих авторов рифм?

    Где они, сокровищ груды,
    раззолоченные залы
    и дворцы,
    драгоценные сосуды,
    и чеканные реалы,
    и ларцы?
    Галуны, шитье и гарус,
    и уздечки, и султаны,
    чья краса
    безвозвратно затерялась?
    Где вчерашние туманы
    и роса?
    Троя старая незрима,
    где её былые беды,
    боль и грусть?
    Позади победы Рима,
    хоть и знаем те победы
    наизусть…

    Д'Артаньян бездумно смотрел в окно, выходившее как раз на дом
Анны, лишившийся хозяйки, равно как и верного Лорме. Он никогда
там не был, ни разу, совершенно не представлял себе тех комнат,
где она так недавно жила, обстановки, которой касались её руки, —
и потому этот дом, эти окна, фасад и крутая крыша, это крыльцо, по
которому она уже никогда не спустится, не вызывали боли. Боли все
равно было столько, что новых её уколов ожидать не следовало,
хватало и того, что ему не хотелось жить, но и не жить он не мог,
прав Рошфор, угрюмый и мудрый, — боже мой, он ведь тоже похоронил
свою любовь, которая оказалась совершенно не тем, что ему виделось
поначалу! — а жизнь отныне была неразрывно связана с болью, и
вырваться из этого заколдованного круга вряд ли удастся. А потому
он сидел, понуро склонив голову, касаясь подбородком орденской
ленты, новехонькой, мягкой и совсем невесомой, — не самый почетный
орден Франции, зато название у него самое длинное — и слушал голос
Рошфора:

    Наши жизни — это реки,
    и вбирает их всецело
    море-смерть;
    исчезает в нем навеки
    все, чему пора приспела
    умереть.
    Течь ли им волной державной,
    пробегать по захолустью
    ручейком —
    всем удел в итоге равный:
    богача приемлет устье
    с бедняком…

    — Как звали этого поэта? — спросил он, когда Рошфор умолк.
    — Дон Хорхе Манрике.
    — Вот странно! Его стихи мне с таким же неподдельным
чувством, столь же одухотворенно читала как-то герцогиня де
Шеврез, но применительно к совсем другим событиям… Более жестоким
и подлым, нежели наше пребывание здесь за бутылкой доброго вина…
Вот странно!
    — Таково свойство поэзии, д'Артаньян. Принадлежать всем и
никому. Уходить в большой мир, где на любовь к одним и тем же
строкам получает право кто угодно, и ничего с этим не поделаешь…
    — Это неправильно! Какое имеют право подонки и заговорщики
читать великолепные стихи?
    — Но с этим ничего не поделаешь.
    — Да, как и со смертью… — сказал гасконец.
Быстрый переход