Так мне в глаза и режут: «Коли Петрушке голову б сшибить, так никого, окромя тебя, полковник, на троне видеть не желаем». И то, чем я хуже? Веру православную чту, разума у соседей не занимать, немцев поганых всех в костёр вместе с их малолетними выблядками швырнём. Сам боярин Милославский наказывал мне это, проклял он Петрушку.
Соковнин слушал с восторгом, весь вперед подался:
— Ах, тяжко ныне! Вот хорошо бы по твоим то, Вань, словам. Да как дело сделать?
— Э, Лёш, проще всего! Петрушка то и дело по Москве один шастает. Завелась у него в слободе у немцев одна блудня, по ночам к ней верхом скачет. Вот подкараулить его и…
— Долго ждать придётся, да в темноте перепутать с кем можно.
— Тогда другое: царь на все пожары любопытствует смотреть. Всё возле огня вертится. Сами подожгём чьи-нибудь палаты, поближе к селу Преображенскому, ну, в пять ножей ударим его, эту язву гнойную.
— И правильно, не уйдет, крыса поганая! — Соковнин разгладил дремучую свою бороду. — Пора, пора! Земля отеческая стонет от ереси, оттого, что преступили заповеди дедовы. Россия своей дорогой идёт, немудреной да набитой, с жизнью общинной, без немецких извивов. А этот пьяница так скривить нас хочет, чтоб к заграничному соблазну завести. А уж там всему русскому погибель неминучая.
— Верно, Лёш, речёшь! А души то, бедненькие, так те прямиком — в печь адову. Ей-Богу! Зарезать собаку, так народ весь радостно вздохнёт.
— Стрельцы, Вань, нас поддержат… Федьку Пушкина, моего зятя, надо взять, он хоть молод, да богобоязнен, его стрельцы уважают. Кого ещё? Ну, понятно, Елизарьева да Силина, эти — приятели наши, отставать им нельзя. Не позвать — так обидятся. Ну, и ещё троих-четверых, помельче чином: дом поджигать, ножи воткнуть.
И заключил разговор Цыклер:
— Спешить надо, а то в долгий отъезд царь собрался, двадцать третьего февраля из Москвы отбудет. В последнюю ночь все и устроим. Выпьем за успех.
Просветление
Заговорщики, как намечали, привлекли ещё нескольких человек.
И вот наступил день решительный. Встретились у Цыклера ещё засветло. Много ели, ещё больше пили: пиво, мёд, водка рекой текли.
Говорили друг другу речи льстивые.
Цыклер подбадривал товарищей: — Благодетели вы земли русской, ждет вас сияние присносущей славы и благодарность потомков, аж самых отдаленных! — Он поднял серебряный кубок. — За вас, силу богатырскую Димитрия Донского и Илии Муромца восприявших, мудростью государственной проникшихся, пьем до дна! Дабы пьяницу этого беспробудного, дьявола сущего, нынче же победиша и мучителей земли великой русской посрамиша.
Ларион Елизарьев под столом толкнул ногой Силина:
— Гришань, зри, у полковника ручки трясутся.
— Мнится мне, что он со страху уже в порты наложивши.
— Гришань, как бы нам от сего дела с честью отложиться, а?
— Сам о том мыслю…
Елизарьев поднялся, нарочито пошатываясь, промычал:
— Благодарю тебя, кормилец и благодетель, господин полковник! Утомился я, поеду домой, часик-другой вздремну, а потом прямиком к тебе…
Силин подхватил приятеля:
— Эко развезло тебя, Лариоша! Таки быть, отвезу…
Цыклер двумя перстами перекрестил их:
— Ну, не проспите, чтоб не позже одиннадцати быть у меня! Как на трон сяду, всех вас облагодетельствую. Ровно в полночь пожар небо озарит, мечи наши уязвят чудище страшное, врага великой России.
Едва оказавшись за воротами, друзья поскакали в Немецкую слободу, знали: там нынче Пётр Алексеевич гуляет.
И вот теперь, стоя на коленях перед царем, все чистосердечно рассказали. |