Изменить размер шрифта - +
..

В это время набат раздался у Спасских ворот. Затем еще где-то, а там еще, еще...

- Боже! Что это значит?

- Пожар, должно быть, дядюшка.

Подошли к окнам, но зарева нигде не видать - везде мрак. Послали служку к Спасским воротам узнать от звонаря.

А набат усиливается.

- Не доброе, не доброе что-то, - шепчет Амвросий, невольно бросая взор на лик Спасителя...

Вбегает запорожец-служка, такой веселый, стучит чаботищами, и слышно было даже, как на дворе еще он что-то хохотал сам с собой. Стоит, прехитро улыбается.

- Ну, что там? - беспокойно спрашивает Амвросий.

Молчит запорожец, зажимает нос кулачищем, чтобы не фыркнуть.

- Да говори же, дурный! Что ты! - прикрикивает на него Бантыш, но и сам улыбается. - Чего тебе весело?

- Та сором и сказати!

- Ну? Да ну же, дурак!

- От же Москва! От дурный москаль, такий дурный, ще Мати Божа!

- Да что же такое? Говори наконец!

- Он теперь там вона сказилась, Москва каже, що Богородицю граблять...

И запорожец добродушно и укоризненно засмеялся. Амвросий и Бантыш переглянулись... Последнему показалось, что у архиепископа волосы на бровях и на голове дыбом становились.

- От дурни москали! Богородицю, бачь, граблять. А хиба им можно грабити, коли вона на неби! - мудрствовал запорожец. - Вона на неби Богородицю не можно грабити...

А набат уже ревел по всей Москве. Несколько сот квадратных верст кругом залито было звоном страшного сполоха, земля и весь Кремль, и стены Чудова дрожали от ужасных звуковых волн.

Амвросий, казалось, раздумывал. Глаза его с невыразимой мольбой упали на лик Спасителя, освещенный лампадою и большими восковыми свечами. "Сад Гефсиманский... моление о чаше... Какой тогда у него был лик?" - невольно вопрошалось где-то глубоко в душе.

- Ты в карете приехал? - быстро спросил Амвросий племянника.

- В карете, дядюшка.

- Так я еду с тобой.

- И я, владыко? - поторопился запорожец-служка.

Амвросий задумался было немного. "Да, да... и ты... теперь темно... ты, у тебя сердце лучше головы", - торопливо сказал архиеписком своему служке.

А набат ревет. Уже слышен издали ропот голосов, но такой глухой, стонущий, как спор моря с ветром.

Амвросий надел клобук, взял в руку посох и упал перед ликом Спасителя.

- Благослови странника, распятый за ны! - сказал он громко. - Камо иду, не вем. Ты един веси... А призовешь к себе... иду... готов есмь, готово сердце мое.

И он бодро вышел из кельи, громко стуча посохом и невольно еще раз оглянулся на Спасителя.

Карета стояла у крыльца. Амвросий, осенив ее и монастырь крестным знамением, поместился внутри ее вместе с племянником, а служке велел сесть рядом с кучером. Кучер тронул. Когда карета выезжала из ворот монастыря, архиепископу почему-то вспомнился тот момент из его детства, когда мать, благословляя его перед проводами в бурсу, сказала: "Не забувай, сынку, коли й попом будешь, а може, и архиреем, як тебе мати провожала и головоньку тоби чесала..." И почему это теперь именно вспомнилось, как мать курчавую головку расчесывала? А сколько прошло потом через эту голову дум, сколько в ней накопилось воспоминаний, которых не вместить в себе никаким "пишемым книгам...". И не легче от этого стало многодумной голове, не стало архиепископское сердце счастливее того, которое билось когда-то в груди ребенка.

Карета проехала Спасскими воротами, а там, на Красной площади, валили уже народные волны с ревом, заглушавшим набатный гул колоколов. В темноте двигавшиеся нестройные массы казались каким-то разорванным на огромные куски тысяченогим и тысячеголосным чудовищем.

- Богородицу грабят! - выделялись из этого рева страшные слова, как выделяется из рева морской бури отчаянный выстрел потопающего корабля.

Амвросий невольно вздрогнул и прижался в угол кареты.

Быстрый переход