Кроме того, что мы найдем этих арабов. А уж потом — дело техники узнать, где девушка.
— Ох, Олежка, боюсь, не все так просто.
— Банда, хочешь, я тебе одну вещь скажу, но только ты не обижайся, ладно? — Востряков коротко взглянул на Банду и снова впился глазами в ночную темному, рассекаемую фарами «паджеро».
— Ну?
— Я тебя не узнаю. С каких пор ты стал нытиком? С каких пор ты стал чего-то бояться?
— Я люблю ее.
— Это я понял.
— Я боюсь, чтобы не случилось чего-нибудь страшного.
— Банда, когда мы шли с тобой в дозор или когда нас бросали на штурм перевала там, в Афгане, ты боялся чего-нибудь страшного?
— Сначала — да.
— А потом? Потом, когда ты и меня научил смотреть на вещи так же, как сам?
— Потом — нет. О худшем лучше не вспоминать.
Тогда голова трезвее и лучше слушается тело.
— Банда, в тебе появился страх, ты начал бояться. А когда ты боишься, начинаю бояться и я, потому что я привык видеть рядом уверенного в себе и в своих друзьях Банду. А сейчас…
— Извини, Олежка. Просто раньше можно было бояться только за себя. Теперь я боюсь за Алину.
— Я знаю. Банда. Но думай лучше о том, как будешь наказывать этих мерзавцев, когда они попадутся в наши руки. Я думаю, оторвешься? — улыбнулся Востряков, подмигивая другу.
— Не то слово, — кулаки Банды сжались, и он машинально поправил свой «микро-узи», висевший под мышкой в наплечной кобуре. — Мало им, уродам, не покажется!..
Когда они пересекли наконец границу, Хабиб заметно повеселел. Он даже пробормотал что-то радостное, на своем непонятном языке обращаясь к девушке, но, не получив в ответ даже взгляда, обиженно засопел и, развязав Алину и содрав с ее губ пластырь, снова уселся у прохода с самым грозным и неприступным видом.
Алина села в углу их своеобразной маленькой камеры и сжала голову руками. Слезы принесли ей некоторое облегчение, но мысли, одна тяжелее другой, свинцовыми гирями перекатывались у нее в голове, вызывая ощущение чуть ли не физической боли.
«Все. Я — в чужой стране. Даже не в Беларуси и даже не в Узбекистане. Здесь я — никто. Я без документов, почти без денег. Без всяких прав. Никто не знает, что я здесь. Я теперь в полной власти этих нелюдей. Что они сделают со мной? За что? При чем тут мой отец? Неужели они и вправду продадут меня в какой-нибудь бордель? Или прибьют, как последнюю собаку? Господи, помоги мне! Я ведь теперь точно им не нужна! От отца они не добились ничего, и теперь им нужно будет избавиться от меня любыми способами!»
Ей вдруг стало так жалко себя. Ей стало так обидно и так тоскливо, что она снова заплакала не в силах сдерживать слезы.
Она плакала не от страха, не от предчувствия ожидающих ее впереди ужасов и унижения. Она плакала от своей полной беспомощности, от одиночества, от чувства покинутости и заброшенности.
Даже образы матери, отца, Александра, возникавшие в ее уставшем воспаленном воображении, вызывали теперь лишь обиду и раздражение — они не смогли защитить ее…
— Ну что. Банда, вроде бы мы разминулись? — Востряков специально старался говорить спокойно и невозмутимо, ничем не выдавая своего беспокойства, чтобы лишний раз не бередить рану друга.
— Да, кажется, разминулись. Ведь не могли же мы их настолько опередить?
— Мне тоже так кажется. Что ж, поехали на таможню.
Их «мицубиси» стояла на трассе при самом въезде в Брест, и впереди, километрах в полутора, сиял в темноте яркими огнями пост ГАИ, оборудованный при въезде в город. |