Монахиня поглядела на него, не выказывая никакого интереса к его словам.
— Почему вы хотите это узнать? — спросила она.
— Она была моей прабабушкой. — Чезаре не удалось сохранить нужное спокойствие.
— И она работала в этом монастыре?
— Да, как мне говорили.
Монахиня в своей невозмутимости казалась нарисованной, белый фон и распятие подчеркивали ощущение картинности.
— Можно справиться в архивах, — сказала мать-настоятельница. — Нужно обратиться к прошлому веку. По-вашему, в какие годы Изолина была с нами?
— Точно я не могу сказать. Посчитайте: моя мать родилась в 1876 году, а ее отец около 1850-го. Значит, моя прабабушка должна была находиться здесь в эти годы.
Вспышка румянца залила лицо монахини, ее глаза засверкали от негодования.
— Здесь никогда не рожали, — проговорила она твердо, но все же не повышая голоса.
— Возможно, это случилось прежде чем она попала сюда, — осмелился вставить Чезаре, понимая, что сделал что-то не так.
— Мы хорошо знаем тех, кого принимаем в этой обители, — холодным тоном сказала она.
— Может быть, если бы я рассказал вам подробно мою историю, — добавил он, — вы бы поняли.
— Я здесь не для того, чтобы выслушивать чужие истории, — возразила она, вставая и прекращая разговор. Было такое впечатление, словно она сама хорошо знала эту историю, но не хотела говорить о ней.
— Считайте это исповедью, — настаивал Чезаре, не желая сдаваться.
— Для исповедей есть священники, — коротко отрезала она. — Думаю, что дорогу вы помните.
— Я понял, — пробормотал он, униженный. — Извините, я не хотел…
Он встал и вышел, не оборачиваясь; тяжелая дверь захлопнулась за его спиной. Он остался один в коридоре на втором этаже монастырского здания, стрельчатые окна которого выходили во двор. Горячая августовская жара словно не касалась здания, где все дышало спокойствием. Дальним эхом доносились до него слова молитвы, произносимой хором стройных женских голосов: «Царица небесная, матерь милосердная, спаси и защити нас…» Едва уловимо, в паузах этой молитвы, слышалось журчание фонтана со двора.
— Ну видишь, разве я была не права? — набросилась на него старая монахиня, которая впустила его. Она возникла неожиданно, словно ждала в засаде.
— Мне только нужно было кое-что узнать, — ответил Чезаре, оправдываясь.
— Да, — опять задумчиво сказала она. — Эти голубые глаза я уже видела. Голубые глаза Изолины.
— Так вы знали ее? — Он оказался вдруг ближе к разгадке, чем думал.
— Пойдем, — сказала старая монахиня, увлекая его к выходу. — Ты, верно, хочешь узнать про Изолину?
В отличие от матери-настоятельницы она говорила знакомым ему языком, языком двора или гумна. Она состарилась здесь, в этом затворническом покое, но выросла там, где крестьянские корни глубоки и где тарелка супа и кусок хлеба достаются не молитвами, а трудом.
— Да, я хотел узнать о ней, — сказал Чезаре.
— Помню, помню Изолину, — задумчиво заговорила монахиня, вглядываясь своими старческими, с красными прожилками глазами в лицо парня. — У нее были такие же, как у тебя, голубые глаза, но не было твоей настырности. У меня память стариков — память о прошлом.
Они сидели в келье старой монахини, светлой маленькой комнатке, где были только кровать, столик, на котором стояли свеча и кувшин, да распятие на стене. |