В погребе висели целые гирлянды — и домашней работы, и присланные племянницей. Она знала дядюшкины вкусы — и кто же, как не Анне-Мария, доставляла породистых поросят, помогла завести коров, дающих столь жирное молоко, что слой сливок впору было ножом резать? А утренний кофе с горячими густыми сливками, с крендельками и пончиками, был одним из главных наслаждений Гаккельна. С этого маленького праздника начинался безмятежный день отставного офицера — и впереди было еще много таких дней, если только не лениться и почаще ездить в Добельн к доктору, поскольку боевые раны дают-таки о себе знать. Особенно мешает жить левый локоть, основательно поврежденный исторической пулей — полученной в славный день взятия генералом Чернышевым прусского города Берлина.
Колбаски радости не принесли — он все никак не мог забыть утопленницу. Мужчины, заворачивая ее в старую попону, заметили, что руки у девки белые, чистые, с ровно подстриженными ногтями, как у барышни. А у кого из соседей могла бы жить барышня с волосами не длиннее, чем у крестьянского парнишки?
Решив, что наутро обязательно что-то выяснится, Гаккельн взялся за «Жиль Блаза…» и даже успел прочитать несколько страниц, когда в окно кабинета постучали.
Ничего удивительного в этом не было — экономка Минна уже несколько лет навещала в сумерках хозяина и приходила как раз через сад. Стук означал просьбу открыть дверь. Улыбнувшись, Гаккельн взял свечу, пошел в спальню, отворил ведущую в сад дверь и невольно попятился.
На пороге стоял мальчик в надвинутой на брови треуголке.
— Кто вы, молодой человек? — спросил Гаккельн. Любезное обращение было вполне оправданным — судя по одежде, мальчик был из дворян.
— Дядюшка, миленький, помогите, я погибаю!
— Это ты, Эрика? Что за глупый маскарад? Входи скорее! — велел Гаккельн. — Что еще случилось?
— Дядюшка, я погибла!
— Ты не похожа на покойницу, милая Эрика, — тут Гаккельн опять вспомнил про утопленницу. — Если ты добралась сюда из Лейнартхофа, а это по меньшей мере четверть немецкой мили…
— Дядюшка, если ты мне не поможешь, мне остается лишь одно — застрелиться!
— Сними шляпу, сядь, успокойся, — Гаккельн поставил свечу на прикроватный столик и указал Эрике на большое кресло. — И как ты додумалась перерядиться в мужское платье? Где ты взяла этот кафтан, эти штаны?
— В сундуке, дядюшка!
Эрика не села — а бросилась в кресло с видом совершенного отчаяния. Шляпу она сорвала с головы и кинула на пол. Гаккельн хмыкнул — недопустимо, чтобы девица из хорошей семьи нахваталась повадок у бродячих комедиантов. Или она вывезла эти манеры из Риги? То-то любимая племянница, вернувшись домой после Масленицы, два месяца только и толковала о бароне Фитингофе, его замечательном оркестре и прочих увеселениях, неизменно добавляя: куда Митаве до Риги, времена курляндской славы давно миновали!
Анне-Мария родила двух дочек и сына. Старшую два года назад хорошо выдали замуж, сына отправили служить в Россию. Гаккельн сам писал рекомендательное письмо в Санкт-Петербург, и не кому-нибудь попроще, а самому графу Григорию Григорьевичу Орлову, с которым свел знакомство в Пруссии — оба воевали там, оба были ранены в Цорндорфском сражении, только Орлову было тогда двадцать четыре года и он даже в прекраснейшем сне бы не увидел своей будущей головокружительной карьеры, а Гаккельну — сорок пять, и курляндец понимал — карьеры уже не будет; Орлов, добрая душа, определил родственника своего боевого товарища в Измайловский полк, шефом коего была сама государыня.
Младшая дочка Анне-Марии, Эрика-Вильгельмина, еще даже не была просватана. Хотя в восемнадцать лет пора бы…
— Ну так что же случилось?
— Ко мне посватался барон фон Опперман…
— Теперь мне все ясно. |