Тут бродячий молодой человек спросил меня: "Желаете, чтобы я говорил по-англезски, нет?", на что я ответила: "Если можете, молодой человек, это будет очень любезно с вашей стороны", но не успел он поговорить со мной и получаса, как я решила, что малый свихнулся, да и я тоже, и тогда я ему сказала: "Будьте добры, перейдите опять на свой родной французский язык, сэр", -- а сказала я это, чтобы больше не мучиться понапрасну, стараясь его понять, и тем облегчить свое отчаянное положение. Впрочем, нельзя сказать, что я потеряла больше других, ибо я заметила, что всякий раз, как он, бывало, начнет описывать что-нибудь очень пространно, а я спрошу Джемми: "Что он там такое болтает, Джемми?" -- Джемми отвечает мне, мстительно глядя на него: "Он говорит страшно невнятно!" -- а когда молодой человек еще пространней опишет все заново и я спрошу Джемми: "Ну, Джемми, к чему это все относится?" -- Джемми отвечает: "Он говорит, что это здание ремонтировалось в тысяча семьсот четвертом году, бабушка".
Где этот бродячий джентльмен приобрел свои бродячие замашки, я, конечно, не знаю, и ожидать этого от меня не приходится, но когда мы сели завтракать, он ушел за угол, и не успели мы проглотить последний кусок, он уже был тут как тут -- я прямо диву далась, -- и то же самое повторялось и за обедом, и вечером, и в театре, и у ворот гостиницы, и у дверей магазинов, где мы покупали какой-нибудь пустяк, и во всех остальных местах, и вместе с тем он страдал привычкой плеваться. А насчет Парижа я могу сказать вам лишь одно, душенька: это и город и деревня вместе, и всюду там резные камни, и длинные улицы с высокими домами, и сады, и фонтаны, и статуи, и деревья, и позолота, и необыкновенно рослые солдаты, и необыкновенно малорослые солдаты, и прелестнейшие няньки в белейших чепчиках, играющие в скакалку с претолстенькими детишками в преплоских шапочках, и повсюду столы, накрытые к обеду чистыми скатертями, и люди, которые сидят на улице, покуривая и потягивая напитки весь день напролет, и повсюду на открытом воздухе представляют разные пьески для простого народа, а любая лавка похожа на прекрасно обставленную комнату, и все как будто играют во все на свете. А уж если говорить о сверкающих огнях, которые зажигаются, когда стемнеет, и внизу, и спереди, и сзади, и вокруг, и о множестве театров, и о множестве людей, и о множестве всего чего угодно, -- так это сплошное очарование. И, пожалуй, одно только меня и раздражало: платишь ли, бывало, за проезд по железной дороге, или меняешь деньги у менялы, или берешь билеты в театр, служащая дама или господин непременно сидит в клетке (я думаю, их посадило туда правительство) за толстенными железными прутьями, так что все это больше смахивает на зоологический сад, чем на свободную страну.
А вечером, когда я, наконец, уложила в постель свои драгоценные кости и мой юный сорванец пришел поцеловать меня и спросил: "Что вы думаете об этом чудесном-расчудесном Париже, бабушка?" -- я ему ответила: "Джемми, мне кажется, будто какой-то роскошный фейерверк пущен у меня в голове". Поэтому на следующий день, когда мы поехали за моим наследством, живописная местность показалась мне очень освежающей и успокоительной, и я прекрасно отдохнула от одного ее вида, что было для меня весьма полезно.
И вот, наконец, душенька, мы приехали в Санс, хорошенький городок с огромным собором, а у собора две башни, и грачи влетают в бойницы и вылетают из них, а на одной башне стоит еще одна башня вроде каменной кафедры. И на этой кафедре, такой высокой, что птицы летают ниже ее -- вы не поверите, -- я заметила пятнышко (когда отдыхала в гостинице перед обедом), и люди объяснили мне знаками, что это пятнышко -- Джемми, да так оно и оказалось. Я-то, сидя на балконе гостиницы, воображала, что ангел мог бы опуститься на эту башню и возвестить людям, что они должны стать хорошими, но я никак не подозревала, что именно возвещает с такой высоты, сам того не ведая, наш Джемми одному из жителей этого города. |