Остановившись, я попросил его сказать, чем именно он занимался в моем возрасте.
– Наверное, работал в юридической фирме отца и чувствовал себя совершенно несчастным, потому что ненавидел работу и потому что в моей жизни не было никого, совсем никого, если не считать… случайных связей.
А потом, ни с того ни с сего, он спросил меня, когда я в последний раз занимался сексом.
– Обещаешь не смеяться?
– Да.
– В прошлом ноябре.
– Но это же год назад.
– И даже тогда…
Но я не закончил фразу.
– Ну, в последний раз, когда я привез кого-то в этот дом, мне было, наверное, столько же лет, сколько тебе, и он провел здесь одну ночь, и больше я его никогда не видел. – Мишель вдруг осекся. Он, видимо, сразу понял, о чем я только что подумал: я еще даже не родился, а он уже приглашал сюда любовника. Потом, меняя тему, он добавил: – Уверен, моему отцу понравилось бы произведение, которое ты сыграл.
– Почему твой отец перестал играть?
– Я никогда этого не узнаю. Он сыграл для меня только раз. Мне было лет пятнадцать-шестнадцать. Сказал, что это очень сложное произведение. К тому времени он уже окончательно потерял надежду сделать из меня музыканта. Однажды, когда мама уехала в Париж, он сидел за этим самым роялем, и вот оно прозвучало, короткое произведение, сыгранное, на мой взгляд, великолепно: «Часовня Вильгельма Телля». У меня в тот миг не осталось ни малейших сомнений, что мой отец и в самом деле замечательный пианист. Я видел много фотографий, где он во фраке сидит у рояля или стоя кланяется публике. Но я никогда не встречался лицом к лицу с ним как с пианистом. Эта дверь была закрыта. Я никогда не смогу ответить на вопрос, почему он перестал играть и почему никогда не обсуждал это. Даже когда я как-то сказал ему, что, кажется, слышал, как он играет ночью, и что музыка доносилась в мою спальню из дальнего крыла, он это отрицал. «Наверное, пластинка», – сказал он. В тот единственный раз, закончив играть Листа, он просто спросил: «Тебе понравилось?» Я не знал, что ответить, и только пробормотал: «Я очень горжусь тобой». Он никак не рассчитывал, что я скажу нечто подобное. В ответ он лишь несколько раз кивнул, но я видел, что он растроган. Потом он опустил крышку пианино и больше никогда для меня не играл.
– Вот ведь загадка.
– Но он вовсе не был закрытым человеком. После наших традиционных концертов в церкви он любил поговорить о женщинах, в особенности когда мне было лет шестнадцать-восемнадцать. Он начинал с музыки, а потом соскакивал с темы и принимался рассуждать о любви и о девушках, которых знавал в молодости; рассуждал он и о нематериальных явлениях, вроде удовольствия и желания, говорить о которых никто толком не умеет, а потому от отца по пути домой с концерта я узнал больше, чем от тех, кто должен был помочь мне постичь эти явления. Он культивировал удовольствие, хотя вряд ли моя мать имела к этому отношение. Он сам сказал мне однажды, что лучше заплатить за полчаса удовольствия с женщиной, которую ты, возможно, больше никогда не увидишь, чем несколько минут подергаться между ног у той, которая сделает тебя еще более одиноким, – с такими время проводить не стоит. Вот так он разговаривал. Странный был человек. Однажды после нашего воскресного концерта он сказал, мол, если я захочу, он знает место, где одна женщина с легкостью научит меня тому, чем взрослые занимаются вместе. Мне было и любопытно, и страшно, но он сказал, куда идти, кого спросить, и к тому же дал денег. Спустя неделю мы снова проводили вместе вечер воскресенья и смеялись по дороге домой. «Значит, это случилось?» – вот и все, что он спросил. «Случилось», – ответил я. |