Изменить размер шрифта - +
Пускай я несколько лет учился игре на фортепьяно, я ничего не знал о классической музыке, и отец, со своей стороны, никогда меня к ней не принуждал. Поэтому я с этими нотами так ничего и не сделал. Но есть и другая причина, по которой эти листки привели меня в недоумение. Я родился через двадцать лет после указанной на них даты, однако ноты написал человек, которого я никогда не встречал, о котором даже не слыхал, хотя имя его, Леон, – это мое второе имя. Я спросил отца, что это за человек, но он посмотрел на меня без всякого выражения, а потом махнул рукой, сказал, что объяснения займут слишком много времени, а он устал и не хочет ничего говорить, ни о чем думать. «Ты заставляешь меня вспоминать, а я не хочу ни о чем вспоминать», – пробормотал он. Я не знал, то ли морфий затуманил его рассудок, то ли, произнося свою любимую фразочку, «Лучше об этом не говорить», он пытался ускользнуть от щекотливого разговора, как это обычно бывало, особенно когда он хотел дать вам понять: еще одно слово, и откроется ящик Пандоры. Если бы я продолжал его расспрашивать, в ответ он бы точно так же резко и безучастно махнул рукой, как будто бы нетерпеливо прогоняя нищего. Я все равно думал спросить его еще раз, но забыл об этих нотах, а ему становилось все хуже, и мне нужно было за ним ухаживать. Оглядываясь назад, я почти готов поверить, что он так долго не умирал, потому что искал возможность передать мне ноты без ведома матери. Через несколько месяцев после его смерти я поспрашивал и узнал, что никого в моей семье, ни со стороны матери, ни со стороны отца, не звали Леоном. Наконец я спросил у матери: «Кто такой Леон?» Она посмотрела на меня с удивленной улыбкой: «Ты, конечно». Я спросил, звали ли кого-нибудь еще в семье Леоном. Никого. Это мой отец предложил меня так назвать. Они спорили по поводу имен. Она хотела назвать меня Мишелем в честь дедушки отца, который завещал нам свое имущество. Отец настаивал на Леоне. Конечно, она победила. В качестве уступки второе имя мне дали Леон. Никто никогда меня так не называл. Тут меня озарило: мать и не могла знать о существовании Леона или этих нот. Если бы она увидела ноты, она бы спросила, кто такой Леон, и не сдавалась бы, пока не дошла до самой сути. Такой уж она была: что-то решив, она не отступала, пока не получала свое. Она настояла, чтобы я стал юристом, – и никаких «нет».

После смерти отца я поспрашивал прислугу, и один старик все-таки вспомнил некого Леона. Léon le juif, Леона-еврея, как все в доме его называли, от моего дедушки, который терпеть не мог евреев, до повара и горничных. «Но, – говоря словами того же старого повара, – это было очень давно, еще до того, как твои родители познакомились». Я понял, что пытаться выудить из нашего повара что-то еще – все равно что зубы рвать, и решил бросить тему: подумал, что расспрошу попозже, чтобы он не думал, что я его допрашиваю. Я спросил его о немцах, которые заняли наш дом, зная, что разговор об этих днях может снова навести нас на Леона, однако он ответил только, что немцы были de vrais gentlemen, настоящими джентльменами – оставляли щедрые чаевые и относились к моим родственникам с исключительным уважением, не то что тот старый еврей, сказал он, вспомнив, что я спрашивал его о Леоне. Повар был последним в нашем доме, кто знал Леона, но после смерти отца он ушел на пенсию и вернулся на север, где его следы затерялись.

После смерти матери я решил разобрать семейный архив, но ничего об этом еврее не нашел. Я не мог понять одного: почему отец держал ноты под замком и почему он назвал меня Леоном. Что случилось с моим тезкой? Я надеялся найти дневник или школьный журнал отца. Но отец никогда не вел дневника. Среди его бумаг я, правда, нашел дипломы, и свидетельства, и бесчисленные ноты – некоторые на такой хрупкой, окислившейся бумаге, что она рассыпалась от прикосновения. Однако странно, что я никогда не видел его перелистывающим эти ноты.

Быстрый переход