Изменить размер шрифта - +
Вдоль стен стояло с десяток жестких стульев, на дешевом деревянном кофейном столике лежали старые журналы.

Габриэль был доволен тем, что за все время долгого разговора с Дженни в своей квартире не допустил ни одного серьезного промаха: он смог сохранить показной профессионализм, а Дженни, умница, еще и помогала ему, тактично подтверждая, что это игра, и ничего не говоря о предстоящем процессе. А между тем факт оставался фактом: он чувствовал, что созвездия его мира, так долго сохранявшие неподвижность, в последние несколько дней начали понемногу крениться и покидать прежние места.

И еще по временам он чувствовал, что его жизнь — не правильное повествование, не последовательность событий, а череда бессвязных картинок, фрагментов какого-то гораздо более пространного сна. И Каталина тоже была таким вырванным из водоворота фрагментом. Все, делавшее жизнь терпимой, основывалось на допущении, что ты вправе ждать вознаграждения или хотя бы постоянства, что способен нечто построить. И Габриэлю было слишком трудно смириться с тем, что и Каталина и чувства, которые он к ней питал, ни к чему подобному отношения не имели; что она была лишь пузырьком, выскочившим на гладь потока и задержавшимся там благодаря совершенному поверхностному натяжению, — пузырьком ничуть ни менее реальным оттого, что он оказался прозрачным, недолговечным и вскоре вновь поглощенным стихией, которая его породила, унесенным течением времени. Все те годы, в какие он знал Каталину и верил, что любит ее, были на деле пронизаны ощущением совсем иного рода: понимание быстротечности времени делало его чувство схожим не столько с любовью, сколько с умиранием. По-настоящему соединиться с нею он мог лишь после смерти, в иных местах, при ином порядке бытия.

Не давало ему покоя и то, что он прочитал в Коране: странная — но при этом мучительно знакомая — ожесточенность утверждений и отсутствие чего бы то ни было, кроме самих этих утверждений. Распространенное историческое объяснение, состоявшее в том, что это качество Корана всего лишь отражает отчаянную социальную и коммерческую потребность арабов Полуострова в современном единобожии — и облегчение, которое они ощутили, когда обрели его, — было привлекательным, но неполным. Габриэль вздохнул. Возможно, иллюзорная реальность этой книги с ее последовательностью «услышанных» назиданий была ничуть не более странной, чем альтернативные реальности, заселявшиеся людьми двадцать первого века.

Выходящие в коридор двойные двери растворились, из отделения вышли трое. Одетая по моде женщина лет сорока с чем-то и подросток, предположительно ее сын. Их сопровождала доктор Лефтрук, главный психиатр «Уэйкли», — Габриэль часто беседовал с ней о состоянии Адама. Доктор Лефтрук ушла за стеклянную перегородку, в свой кабинет, оставив мать и сына в вестибюле. У мальчика были вьющиеся волосы и легкая россыпь прыщей на подбородке. Глаза его казались остановившимися, и Габриэль решил, что беднягу накачали успокоительными. Мальчик смотрел на вестибюль, но явно ничего не видел. Однако Габриэля поразили другие глаза — матери. Лицо ее выглядело растянутым страданием; что-то прорезало между бровями этой женщины глубокую вертикальную линию, оттянуло ее рот вниз, создав мучительную гримасу. Она обнимала мальчика, прижимая его к груди.

— Не бойся, Финн, — услышал ее шепот Габриэль. — Мы о тебе позаботимся.

— Все в порядке, Габриэль, — сказал выступивший из темноты Роб. — Можете пойти повидаться с ним.

— Спасибо, Роб. Кстати, это Дженни.

— Привет. Если Адам покажется вам немного странным, не пугайтесь. Это новый мальчуган всех там растревожил. Чтобы успокоиться, Адаму потребуется какое-то время.

Они прошли по темному коридору, мимо неосвещенной столовой, в которой Габриэль едва-едва различил Вайолет, так и стоявшую у окна подняв в вечном приветствии — а быть может, в прощании — правую руку.

Быстрый переход