, новоиспеченным
студентом, получил я от Брюсова письменное приглашение. Снимая пальто в передней, я услышал голос хозяина:
— Очень вероятно, что на каждый вопрос есть не один, а несколько истинных ответов, может быть — восемь. Утверждая одну истину, мы
опрометчиво игнорируем еще целых семь.
Мысль эта очень взволновала одного из гостей, красивого, голубоглазого студента с пушистыми светлыми волосами. Когда я входил в кабинет,
студент летучей, танцующею походкой носился по комнате и говорил, охваченный радостным возбуждением, переходя с густого баса к тончайшему альту,
то почти приседая, то подымаясь на цыпочки (2). Это был Андрей Белый. Я увидел его впервые в тот вечер. Другой гость, тоже студент, плотный,
румяный брюнет, сидел в кресле, положив ногу на ногу. Он оказался С. М. Соловьевым. Больше гостей не было: „среды" клонились уже к упадку.
В столовой, за чаем, Белый читал (точнее будет сказать — пел) свои стихи, впоследствии в измененной редакции вошедшие в „Пепел":
„За мною грохочущий город", „Арестанты", „Попрошайка". Было что-то необыкновенно обаятельное в его тогдашней манере чтения и во всем его облике.
После Белого С. М. Соловьев прочитал полученное от Блока стихотворение „Жду я смерти близ денницы". Брюсов строго осудил последнюю строчку.
Потом он сам прочитал два новых стихотворения: „Адам и Ева" и „Орфей — Эвридике". Потом С. М. Соловьев прочитал свои стихи. Брюсов тщательно
разбирал то, что ему читали. Разбор его был чисто формальный. Смысла стихов он отнюдь не касался и даже как бы подчеркивал, что смотрит на них,
как на ученические упражнения, не более. Это учительское отношение к таким самостоятельным поэтам, какими уже в ту пору были Белый и Блок, меня
удивило и покоробило. Однако, сколько я мог заметить, оно сохранилось у Брюсова навсегда.
Беседа за чаем продолжалась. Разбирать стихи самого Брюсова, как я заметил, было не принято. Они должны были приниматься, как заповеди.
Наконец, произошло то, чего я опасался: Брюсов предложил и мне прочитать „мое". Я в ужасе отказался.
В девятисотых годах Брюсов был лидером модернистов. Как поэта, многие ставили его ниже Бальмонта, Сологуба, Блока. Но Бальмонт, Сологуб,
Блок были гораздо менее литераторами, чем Брюсов. К тому же, никого из них не заботил так остро вопрос о занимаемом месте в литературе. Брюсову
же хотелось создать „движение" и стать во главе его. Поэтому создание „фаланги" и предводительство ею, тяжесть борьбы с противниками,
организационная и тактическая работа — все это ложилось преимущественно на Брюсова. Он основал „Скорпион" и „Весы" и самодержавно в них правил;
он вел полемику, заключал союзы, объявлял войны, соединял и разъединял, мирил и ссорил. Управляя многими явными и тайными нитями, чувствовал он
себя капитаном некоего литературного корабля и дело свое делал с великой бдительностью. К властвованию, кроме природной склонности, толкало его
и сознание ответственности за судьбу судна. Иногда экипаж начинал бунтовать. Брюсов смирял его властным окриком, — но иной раз принужден был
идти на уступки „конституционного" характера. Затем, путем интриг внутри своего „парламента", умел его развалить и парализовать. От этого его
самодержавие только укреплялось.
Чувство равенства было Брюсову совершенно чуждо. Возможно, впрочем, что тут влияла и мещанская среда, из которой вышел Брюсов. |