Изменить размер шрифта - +
Ну ладно: по другому, так по другому. Чем могу?

— Я, Аполлон Игнатьевич, хотел узнать из первых рук: как Хабаров? Вы летали к нему. Хабаров — очень дорогой мне человек. Ученик, друг, если хотите, продолжение мое в нынешней авиации.

Молча глядя в суконную зелень письменного стола, Барковский насупился. Алексей Алексеевич почувствовал, старик недоволен и нисколько не пытается этого скрыть.

— Странная получается штука, — заговорил Барковский, — не успел я прилететь от Хабарова, звонят от нашего министра: как? Потом от вашего: тоже как? Дальше начальник Центра лично интересуется и еще, и еще… а теперь вы…

— Хабаров, Аполлон Игнатьевич, всем очень дорог. Это испытатель высшего класса и превосходный человек… Собственно, я ведь не из праздного любопытства рискнул вас обеспокоить. Все эти дни думаю: как бы перевести Виктора Михайловича сюда, скажем, в главный госпиталь или в вашу клинику. — Заметив протестующий жест профессора, Алексей Алексеевич заторопился, не давая перебить себя: — Когда-то, теперь, правда, уже очень давно, у меня был механик Фома. Так вот, механик этот паковал в картонную коробку две сотни яиц и на спор сбрасывал яйца с плоскости… — Аполлон Игнатьевич, видимо, заинтересовался, во всяком случае, с лица его исчезла нетерпеливая гримаса, в глазах проблеснули какие-то озорные, задиристые искорки, и Алексей Алексеевич продолжал воодушевляясь: — Условия спора были жестокие — за каждое разбитое яйцо Фома обязывался расплатиться бутылкой коньяка. Только он никогда не проигрывал. Так неужели нельзя найти способ транспортировать человека, тем более что тут и расстояние не такое значительное? — В каком году бросал ваш Фома яйца с самолета? — деловито спросил Барковский и снова нахмурился.

— В тридцать втором или, может быть, тридцать третьем…

— Врете?

— Как это, извините, вру?

— А так. Очень просто — сочиняете! Во всяком случае, про коньяк врете. В те годы авиационные механики коньяк не пили. Водку — да! Спирт — тоже, а коньяк тогда ходу не имел. Но это подробность. Меня гораздо больше интересует другое. Почему вот вы, заслуженный пилот республики, летчик-испытатель и прочая, и прочая, позволяете себе, подчеркиваю — априори, оказывать недоверие, врачу, в чьих руках находится ваш коллега? Министры не доверяют, бог с ними, у министров (могу предположить) другие масштабы восприятия жизни, но вы-то почему? Нет уж, позвольте, позвольте… дайте мне докончить мысль! Вы горели в воздухе? Может быть, взрывались или прыгали с парашютом? Ну, что там еще бывает на этой вашей тореадорской работе? Я хочу спросить: хлебали горюшка? Полагаю, хлебали! И что же, в стрессовых ситуациях вы просили поддержки и совета у начальства? Или сами решали, чего и как спасать: машину, идею, допустим, или собственную шкуру? Черт знает что получается! Высказывать недоверие врачу только потому, что он, видите ли, работает не в клинике имени… потому, что он не столичная знаменитость, а рядовой… — Профессор вытянулся во весь рост и, наливаясь темной кровью, почти выкрикнул: — Да я за такого доктора Вартенесяна, кстати сказать, он, к вашему сведению, кандидат наук, трех своих профессоров отдам! Сурен Тигранович — рядовой врач, но, между прочим, этот рядовой всю войну на фронте пробыл! Сколько он людей спас? Кого только и в каких условиях не оперировал…

Неслышно вошла Елена Александровна, с укором посмотрела на Алексея Алексеевича, тоже поднявшегося с кресла и стоявшего против Аполлона Игнатьевича в напряженно-виноватой позе. Заметив жену, Барковский как-то сразу остыл, «выключился». И сказал вполне добродушным тоном:

— Знакомьтесь — моя жена, Елена Александровна.

Быстрый переход