— Сегодня? Нет! По-моему, никакой спешки разводить не надо. Вполне можно ехать завтра, если хочешь, даже послезавтра. Кстати, когда увидишь Киру, выясни, не отпустит ли она на лето Андрюшку к нам? Летом у меня будет время с ним позаниматься, и условия не хуже, чем на любой даче: лес рядом, река и все такое… Соскучился я без Андрюшки. И мужику отцовская рука нужна. Как-нибудь поделикатней намекни, что Андрюшкино пребывание у нас ни в какой степени на Кирином бюджете не отразится.
— Витя! Этого говорить как раз и не следует…
— Но, мама, я же понимаю…
— Ничего ты не понимаешь. Не мне ей этого говорить не следует, а тебе так — про Киру! Я никогда в ваши семейные дела не вмешивалась и вмешиваться не собираюсь, но тут скажу: Кира — порядочный и некорыстный человек. Не живешь с ней — не живи. Но порочить не смей. Я этого слушать не желаю.
Виктор Михайлович смутился. Он ждал: раньше или позже мать выскажется по поводу его семейных неурядиц, но никак не думал, что разговор этот возникнет здесь, в больнице. И столь резких слов он тоже не предполагал услышать…
— Однако ты больно бьешь, мама.
— Люблю сильно, потому и бью крепко…
— Лежачего?
— Не прибедняйся. Хоть ты пока в кровати еще, но уже не лежачий, Витя.
Глава десятая
Он поправлялся. С каждым днем дела его шли все лучше и лучше, заметно лучше. И короче становились записи в истории болезни, торопливей; нет, не небрежней, а малозначительней. И все отчетливей звучал в них невидимый подтекст: «Полагается записывать — пишу, но вообще-то теперь слова мои не имеют никакого значения…»
17 апреля. Состояние больного вполне удовлетворительное. Активен. На контрольных рентгенограммах стояние отломков вполне удовлетворительное. Центральный вывих ликвидирован.
Медленно, осторожно, прислушиваясь к собственному телу, Хабаров начал подтягиваться на балканской раме. Сначала было боязно, казалось — вот сейчас, сию минуту что-то треснет, сдвинется внутри, и тогда все начнется сначала: боли, неподвижность, неопределенность. Его раздражала слабость. И все-таки, все-таки это было здорово: он мог двигаться.
Тамаре приходилось постоянно останавливать его:
— Виктор Михайлович, миленький, не надо так много сразу, не перегружайтесь, потерпите. Он сердился, но добродушно:
— И что ты все время повторяешь одно и то же: потерпите, потерпите! Придумала бы чего-нибудь пооригинальнее, а то, как попугай. Ты учти — попугай хоть и разговорчивая птица, но летает невысоко…
Тамара обижалась на попугая, потом они мирились, и все начиналось сначала.
Натягавшись резинового бинта, помучив себя на балканской раме, Хабаров придвигал пюпитр и подолгу писал на самодельных карточках: он нарвал целую стопку прямоугольных клетчатых листочков, переполовинив школьные тетрадки. Своими заметками он занимался теперь часами — перекладывал, сортировал, группировал по одному ему известным признакам.
На голубоватых клетчатых листках Виктор Михайлович записывал мысли для книги. Иногда это были очень короткие заметки — всего в строчку длиной, а иногда и более пространные рассуждения.
Хабаров писал:
Великую, даже величайшую силу в человеческой жизни имеет колея, и, пожалуй, нет ничего труднее, чем попадать в ее борозды и выскакивать из них.
Писал и думал о том, что летчики, приступающие к работе испытателей, приходят, как правило, из строевых частей военной авиации, где постоянно летают на каком-то одном, определенном типе самолета, привыкают к этой, машине, сживаются с ее недостатками (любая машина, как и любой человек, имеет недостатки), перестают замечать и ее сильные стороны. Для строевого летчика такое полное слияние с самолетом — достоинство, для испытателя — опасный недостаток. |