Изменить размер шрифта - +

Она стояла на краю тротуара голодная, нагруженная и никак не могла сообразить, как побыстрее добраться до дому, когда ее окликнули:

— Анна Мироновна, здравствуйте.

Обернулась, увидела: узенькое, в талию, пальто, тоненькая светлая простоволосая девушка. На лице ожидание, тревога и чуть-чуть испуг…

— Вы не узнали меня? Я приходила к вам от Княгинина…

Из-за угла медленно выворачивало такси. Анна Мироновна взмахнула рукой. Машина остановилась.

— Вы — Марина? Марина Леонтьевна?

— Марина!

— Садитесь, — сказала Анна Мироновна, распахивая дверки такси. — У меня больше нет сил стоять.

Всю дорогу они промолчали. Анна Мироновна, измученная беготней, огорченная бесследно утекшим временем, просто не находила сил, чтобы сказать хоть какие-нибудь слова, Марина растерялась и не знала, как начать разговор и удобно ли ей начинать первой.

Так они доехали до самого хабаровского дома. Анна Мироновна расплатилась с шофером, жестом пригласила Марину следовать за собой, и та прошла молчаливой, легкой тенью за Анной Мироновной; неслышно разделась, незаметно примостилась на кухонной табуретке….

— Чего же вы все молчите, ни о чем не спрашиваете? — придя немного в себя, спросила Анна Мироновна. Она зажгла газ, поставила чайник на конфорку.

— Мне Виктор Михайлович прислал письмо. Все шутит, улыбается в письме, а я читала и… ревела…

— Вот те раз. И опять ревете?

— Реву.

— Если вы хотите, чтобы я с вами разговаривала, немедленно перестаньте. Сейчас же! Вы знаете, как надо жить подле летчика, тем более летчика-испытателя? Каждый день ждать, мучиться неизвестностью, страхами, вымышленными и настоящими, видеть его запавшие от усталости глаза, вместе хоронить людей, которые, бывает, только вчера пили водку у тебя в доме и ржали, как застоявшиеся жеребцы, — и не реветь! Да что там не реветь — виду не подавать… — Анна Мироновна села на другой табурет и, подперев голову руками, не глядя на Марину, продолжала: — Вы понимаете, что такое испытатель? Они совсем не гладиаторы и не тореадоры, какими их изображают в плохих очерках. Просто, просто это очень трудная работа. Такая работа, что ее нельзя ни с чем и ни с кем делить… Никто не знает нашей боли, наших бабских переживаний, этого нельзя выразить. Невозможно. Ходишь всю жизнь как по ножу и улыбаешься. А вы — реветь…

— Я не реву, — едва слышно сказала Марина. И только тут мать посмотрела ей в глаза.

— Вот хорошо. Молодец. Я тоже не плачу и, между прочим, не плакала, когда даже было от чего. Виктор Михайлович поправляется. Садится. Двигается понемногу. Пишет. К празднику Сурен Тигранович, возможно, попробует поставить его на ноги.

— Ему очень больно?

— Больно. Было — очень, теперь уже не так.

— А что он говорит?

— Как, что говорит? — не поняла мать.

— Ну, вообще…

— Все говорит, он же не новорожденный. — И, сама того не заметив, перешла вдруг на «ты»: — Лучше скажи мне, девочка, как тебя понимать? А? Приходила к нам по делу. Это я знаю. Тогда. А теперь ты что ж — жертва?

— Не знаю. Может быть, и жертва. Только я себя не жалею, мне его жалко…

— Он женат — знаешь?

— Да.

— У него сыну пять лет исполнилось — знаешь?

— Да.

Анна Мироновна долго молчала, открыто разглядывая Марину, думала о своем, ведомом ей одной. Успел закипеть чайник. Мать убавила огонь и начала накрывать на стол.

Быстрый переход