— Славный юноша! — по-немецки сказал Шварц. — При первом же сигнале тревоги мы поднимем якорь и поспешим ему на помощь!
— Это уж само собой! — отвечал Отец Аиста. — Паренек и мне полюбился уж не меньше, чем тебе! Что-то в нем есть очень привлекательное, какое-то благородство, что ли. Хотел бы я знать, откуда он родом. Голову даю, что не ниам-ниам: у него совсем другие черты лица и цвет кожи.
— Представь себе, я тоже об этом думал. Однажды мне было показалось, что он мулат, в другой раз я чуть не записал его в сомалийцы. Несколько раз я пытался расспросить его о его происхождении, но он всегда отмалчивался.
— Вот-вот, и со мной та же петрушка. И ниам-ниам, у которых он живет как соплеменник, ничего о нем не знают: недаром прозвали его Сын Тайны. Но раз уж они дали ему такое имя, значит, считают арабом.
— Возможно, он мулат, потому что на араба он тоже не похож. Знаешь, мне кажется, что он пережил что-то ужасное. Ты заметил, он никогда не смеется, разве что на его губах промелькнет иногда легкая, добрая улыбка. А видел ли ты когда-нибудь, чтобы он играл и резвился вместе со своими ровесниками ниам-ниам?
— Никогда.
— Я тоже не видел его веселым. Мрачная серьезность, в которой он постоянно пребывает, наводит меня на мысли о том, что его мучают, не дают покоя какие-то трагические воспоминания. По вероисповеданию он, кажется, мусульманин. Ты слышан, как он молится?
— Я его уж видел во время молитвы, но слышать — нет, не пришлось. Он молится не в предписанные часы, а когда думает, что его никто не видит.
— Я два раза случайно подслушал его молитву. Он читал Фатху, и после слов «Господь миров» и «милосердный» прибавил совсем не принадлежащие к этой суре обращения «Господин мести» и «Высший судья». Это говорит о том, что он лелеет мысль о мести.
— Я уж тоже так решил. Он, как останется один, все сжимает свои кулаки, будто задушить кого хочет. Да еще вращает при этом глазами и зубами скрипит, точь-в-точь, как… стой, гляди! Вон полетели! Их тоже знаешь?
Моментально потеряв всякий интерес к тайне юного рулевого, он впился глазами в стаю птиц, перелетавшую в этот момент через реку. Удивительный его нос покачивался при этом от одной щеки к другой, как будто сопровождал пташек в их полете.
— Да, я их знаю, — ответил Шварц, — это щурки. Они необыкновенно красивы! Посмотри, как сверкает на солнце их роскошное оперение, точно рубины и изумруды!
— Уж конечно, я вижу, не у тебя же одного есть глаза, — поворчал Серый, — знаешь и их местное название?
— Да. Их называют джуруллы.
— Почему?
— Как и многих других птиц, из-за их голосов.
— Ты прав, птичий знаток! Улетели. — Пфотенхауер снова уселся и, учтиво подождав, пока его нос вернется в прежнее положение, продолжал:
— В Европе есть только один-единственный вид щурок. Лоб у них сплошь белый, кругом глаз голубая каемка, горлышко желто-голубое, грудь цвета морской волны, а кончики крыльев голубые. Я люблю этот вид щурок, потому что я раз нарисовал эту птицу, а потом у меня на спине тоже кой-чего нарисовали.
— То есть как?
— А вот так. Это все мой учитель естествознания. Я раз одолжил у него книгу, а там была нарисована щурка в разрезе. Ну вот, меня больно раздражало, что она выглядела такой одноцветной и тут я взял ящик с красками и раскрасил картинку, да так пестро, что потратил при этом все мои краски. Ну, учитель, понятно, это быстро обнаружил и пригласил меня в свою комнату и с помощью линейки изобразил на моей спине такую зелено-голубую щурку, что у меня начисто отшибло и зрение, и слух. |