Копаюсь, пока не нахожу самую большую, и несу ее в объятьях, как ребенка в желтой целлофановой упаковке.
Тащусь к выходу из магазина, прямо через кассы, и никто меня не останавливает. Никто даже не смотрит. Все читают бульварные газеты, притом с таким вниманием, будто где-то в них зарыто золото.
- Сейгфн ди офо утнбг, - говорю. - Ней вусй исвисн сднсуд.
Никто не смотрит.
- ЭВСФ УИИБ ИУХ, - восклицаю лучшим чревовещательским голосом, на который способна.
Никто даже не разговаривает. Пожалуй, одни только клерки. "Удостоверение у вас с собой?", - спрашивают они людей, которые выписывают чеки.
- Ф гйрн иуфнв си вуу, - продолжаю. - Ксиди снивуу сис сакнк!
И вот тут какой-то ребенок говорит:
- Смотри!
Все, кто не смотрел и не разговаривал, перестают дышать.
Маленький мальчик повторяет:
- Смотри, мам, смотри, вон там! Там чудовище ворует продукты!
Все съеживаются от смущения. Все стоят, втянув головы в плечи, словно на костылях. Читают заголовки газет еще упорнее, чем прежде.
"ДЕВУШКА-ЧУДОВИЩЕ КРАДЕТ ПРАЗДНИЧНУЮ ПТИЦУ".
И вот она я: распаренная, в хлопчатобумажном платье, с двадцатью пятью фунтами индюшатины в руках, индюшка покрывается инеем, и платье мое почти прозрачно. Мои соски тверды как камень, упираются в льдину в желтом целлофане, которую я держу в руках. Лицо под прической в виде шапки сливочного крема. Никто не смотрит на меня так, словно я выиграла что-то большое.
Опускается вниз рука, шлепая ребенка, и тот начинает реветь.
Маленький мальчик ревет как плачут невинно наказанные. Снаружи садится солнце. Внутри все замерло, кроме детского голоса, который орет снова и снова: "За что ты меня ударила?", "Я ничего не делал", "За что ты меня ударила?", "Что я такого сделал?"
Я забрала индейку. Отправилась как можно быстрей обратно, в Мемориальный госпиталь Ла Палома. Уже почти стемнело.
Все время, обнимая индейку, повторяла себе под нос: "Индейки. Чайки. Сороки".
Птицы.
Птицы склевали мое лицо.
Когда возвращаюсь в больницу, ко мне по коридору движется сестра Катерина, везущая мужчину в инвалидной коляске; мужчина обмотан бинтами, увешан пластиковыми мешками и трубками, по которым вливаются в него и выливаются обратно желтые и красные жидкости.
Птицы склевали мое лицо.
Сестра Катерина зовет, ее голос все ближе и ближе:
- Э-эй! А у меня есть кое-кто, кто вам очень понравится.
Птицы склевали мое лицо.
Между ними и мной - кабинет логопеда, и когда я ныряю в дверь, внутри в третий раз застаю Брэнди Элекзендер. Королева всего хорошего и доброго одета в безрукавную модель бронебойного платья от Версаче, с модным в этом сезоне потрясающим оттенком отчаяния и ложного смирения. В здоровом духе, но чуть изуродованное. Жизнерадостное, но чуть кривое. Первая королева - самое прекрасное, что я когда-либо видела, поэтому пристраиваюсь в дверном проеме и молча смотрю.
- Мужчины, - учит логопедша. - В разговоре делают ударение на прилагательные, - говорит она. - Например, мужчина скажет: "Ты сегодня так привлекательна".
Брэнди так привлекательна, что ее голову можно отрубить и выставить на синем вельвете в витрине "У Тиффани", и кто-нибудь обязательно приобретет ее за миллион долларов.
- А женщина скажет: "Ты сегодня так привлекательна", - учит логопедша. - Теперь вы, Брэнди. Повторите сами. С ударением на наречии, а не на прилагательном.
Брэнди Элекзендер смотрит глазами в стиле "Горячая Брусника" на меня, стоящую в дверном проеме, и произносит:
- Девушка в позе, ты так чертовски уродлива! У тебя на лице слон сидел, или чего еще?
Этот голос Брэнди; я почти не разбираю, что она говорит. В настоящий миг я просто обожаю Брэнди. |