Но, несмотря на полную путаницу в голове, я понял, что это совершенно невозможно, и заключил: «У меня жар, поэтому звенит в ушах, нужно было перед сном принять таблетку». Однако я никак не мог вспомнить, куда положил сумку с лекарствами. Мысли путались, и вскоре я вновь провалился в сон.
На следующее утро я обнаружил, что лицо Афифе совершенно преобразилось. Время близилось к полудню. Она располагала мамину кресло-качалку в тени деревьев, щебетала о чем-то и смеялась.
Мое появление не показалось ей особенно важным, поэтому она закончила свою мысль и лишь затем с шуткой обратилась ко мне:
— Кемаль-бей совсем не изменился, он по-прежнему любит поспать.
Афифе принялась рассказывать, что всякий раз обнаруживала меня спящим, когда заходила в мою комнату во время болезни. Я поспешил согласиться, хотя и не помнил таких подробностей, и мы все вместе рассмеялись.
На самом деле в то утро, вопреки мнению Афифе, я не спал до полудня. Пока она вместе с матерью гуляла по саду, я ходил взад-вперед по комнате, не осмеливаясь даже открыть окна, и без конца думал. Затея отправиться сегодня на квартиру в Бейоглу провалилась. Вежливость и совесть вынуждали меня оставаться в особняке до отъезда Афифе. Время от времени я мог найти способ сбежать в Стамбул на три-пять часов, но не более.
В действительности же, беспокоило меня другое. Как бы то ни было, эта неделя пройдет и забудется. Вот только как мне вести себя после вечернего происшествия? Мне казалось, что я отреагировал совершенно бестактно, встретив ее признание молчанием. Но, честное слово, что я мог ответить?
Во-первых, мне уже давно было нечего ей сказать. Ее признание походило на запоздалое эхо моих стенаний десятилетней давности. Оно потрясло меня, но я не смог разыграть перед Афифе сцену из «Лейлы и Меджнуна». Одна мысль об этом принижала меня в собственных глазах, выставляла на посмешище. А все остальное, что я мог сказать, расстроило бы ее или задело ее самолюбие.
Я предполагал, что, как только миновал приступ, Афифе поняла смысл моего молчания и обиделась еще сильнее. Хуже того, не было ни малейшего шанса исправить положение. Все, что я мог, — это относиться к ней по-дружески деликатно, пока она здесь.
Прежде всего, нельзя было допустить, чтобы кризис, подобный вчерашнему, повторился. Ситуация вынуждала быть в высшей степени осторожным. В особенности не следовало оставаться с ней наедине по вечерам. В то же время в присутствии остальных можно было безбоязненно разговаривать с ней и даже предаваться воспоминаниям, соблюдая необходимые меры предосторожности. К прошлому мне следовало относиться с грустью и почтением, так как это успокоит Афифе, заставит ее поверить, что любовь юности для меня что-то значит. И в какой-то степени утешит ее.
Стало быть, теперь настала ее очередь страдать. В свое время она заботилась о моей больной ноге, а теперь я, не скупясь, буду оберегать ее разбитое сердце и постараюсь убедить бедняжку вернуться домой, не причиняя ей лишних мучений.
В то утро я ожидал увидеть удрученное, задумчивое лицо Афифе, но, когда она встретила меня таким ясным взглядом и даже начала разговор с шутки, опасения понемногу рассеялись. Ко мне вернулась прежняя уверенность.
Собственно, рядом с матерью опасаться было нечего. Поэтому я отвечал в том же тоне, беседовал без малейшей робости, делая вид, будто вчерашняя сцена оказалась лишь сновидением, которое посетило нас обоих.
При свете дня становилось ясно, насколько изменилось лицо Афифе. Ее кожа одрябла, в уголках глаз и губ, в линиях осунувшегося лица проступили тонкие морщинки. Под глазами обозначились фиолетовые круги, поэтому казалось, будто глаза глубоко запали. В какой-то момент женщина заметила, что мама, забавляясь, засунула палец в прореху ее энтари. Она немедленно бросилась в дом за иголкой и ниткой, а вернувшись, развернула мамино кресло к солнцу и занялась починкой платья.
Ее поза напомнила мне прежние дни, когда она склонялась над вышиванием, а я мог не таясь разглядывать ее. |