С Марианной Нежданов окончательно сблизился — и, к удивлению своему, нашел, что у ней характер довольно ровный и что с ней можно говорить
обо всем, не натыкаясь на слишком резкие противоречия.
Вместе с нею он раза два посетил школу, но с первого же посещения убедился, что ему тут делать нечего. Отец диакон завладел ею вдоль
и поперек, с разрешения Сипягина и по его воле. Отец диакон учил грамоте недурно, хотя по старинному способу — но на экзаменах предлагал
вопросы довольно несообразные; например, он спросил однажды Гарасю, как, мол, он объясняет выражение: „Темна вода во облацех“? — на
что Гарася должен был, по указанию самого отца диакона, ответствовать: „Сие есть необъяснимо“. Впрочем, школа скоро и так закрылась,
по случаю летнего времени, до осени. Памятуя наставления Паклина и других, Нежданов старался также сближаться с крестьянами, но
вскорости заметил, что он просто изучает их, насколько хватало наблюдательности, а вовсе не пропагандирует! Он почти всю свою жизнь провел в
городе — и между ним и деревенским людом существовал овраг или ров, через который он никак не мог перескочить.
Нежданову пришлось обменяться несколькими словами с пьяницей Кириллой и даже с Менделеем Дутиком, но — странное дело! — он словно
робел перед ними, и, кроме очень общей и очень короткой ругани, он от них ничего не услышал. Другой мужик — звали его Фитюевым — просто в
тупик его поставил. Лицо у этого мужика было необычайно энергическое, чуть не разбойничье... „Ну, этот, наверное, надежный!“ —
думалось Нежданову... И что же? Фитюев оказался бобылем; у него мир отобрал землю, потому что он — человек здоровый и даже сильный — не
мог работать. „Не могу! — всхлипывал Фитюев сам, с глубоким, внутренним стоном, и протяжно вздыхал. — Не могу я работать! Убейте меня!
А то я на себя руки наложу!“ И кончал тем, что просил милостыньки — грошика на хлебушко ...
А лицо — как у Ринальдо Ринальдини! Фабричный народ — так тот совсем не дался Нежданову все эти ребята были либо ужасно бойкие,
либо ужасно мрачные... и у Нежданова с ними тоже не вышло ничего. Он по этому поводу написал другу своему Силину большое письмо, в
котором горько жаловался на свою неумелость и приписывал ее своему скверному воспитанию и пакостной эстетической натуре! Он вдруг
вообразил, что его призвание — в деле пропаганды — действовать не живым, устным словом, а письменным; но задуманные им брошюры не
клеились. Все, что он пытался выводить на бумаге, производило на него самого впечатление чего—то фальшивого, натянутого, неверного в
тоне, в языке — и он раза два — о ужас! — невольно сворачивал на стихи или на скептические личные излияния. |