До четырех часов длилась эта их беседа. И о чем, о чем они не
перетолковали! Маркелов между прочим таинственно намекнул на неутомимого путешественника Кислякова, на его письма, которые становятся все
интереснее да интереснее, он обещал показать Нежданову некоторые из них и даже дать их ему на дом, так как они очень пространны и
писаны не совсем разборчивым почерком; да и сверх того, в них много учености и даже стихи попадаются — но не какие-нибудь
легкомысленные, а с социалистическим направлением! От Кислякова Маркелов перешел к солдатам, к адъютантам, к немцам — договорился наконец
до своих артиллерийских статей; Нежданов упомянул об антагонизме Гейне и Берне, о Прудоне, о реализме в искусстве, а Соломин
слушал, слушал, вникал, покуривал — и, не переставая улыбаться, не сказав ни одного остроумного слова, казалось, лучше всех понимал, в
чем состояла, собственно, вся суть.
Пробило четыре часа... Нежданов и Маркелов едва держались на ногах от усталости, а Соломон хоть бы в одном глазе!
Приятели разошлись; но прежде было сообща положено: на следующий день отправиться в город к староверу купцу Голушкину, для
пропаганды: сам Голушкин был очень ретив — да и обещал прозелитов! Соломин высказал было сомнение: стоит ли посещать Голушкина?
Однако потом согласился, что стоит.
XVII
Гости Маркелова еще спали, когда к нему явился посланец с письмом от его сестры, г-жи Сипягиной. В этом письме Валентина Михайловна
говорила ему о каких-то хозяйственных пустячках, просила его послать ей взятую им книгу — да кстати в постскриптуме сообщала ему
„забавную“ новость: его бывшая пассия, Марианна, влюбилась в учителя Нежданова, а учитель в нее; и это она, Валентина Михайловна, не
сплетни передает, а видела все собственными глазами и слышала собственными ушами. Лицо Маркелова стало темнее ночи... но он и слова
не промолвил: велел отдать посланцу книгу — и, увидевши сошедшего сверху Нежданова, обычным образом с ним поздоровался, даже передал
ему обещанную пачку кисляковских посланий, но не остался с ним, а ушел „по-хозяйству.“
Нежданов вернулся к себе в комнату и пробежал отданные ему письма. Молодой пропагандист в них толковал постоянно о себе, о своей
судорожной деятельности по его словам, он в последний месяц обскакал одиннадцать уездов, был в девяти городах, двадцати девяти селах,
пятидесяти трех деревнях, одном хуторе и восьми заводах; шестнадцать ночей провел в сенных сараях, одну в конюшне, одну даже в коровьем
хлеве (тут он заметил в скобках с нотабене, что блоха его не берет); лазил по землянкам, по казармам рабочих, везде поучал,
наставлял, книжки раздавал и на лету собирал сведения; иные записывал на месте, другие заносил себе в память, по новейшим приемам
мнемоники; написал четырнадцать больших писем, двадцать восемь малых и восемнадцать записок (из коих четыре карандашом, одну кровью, одну
сажей, разведенной на воде); и все это он успевал сделать, потому что научился систематически распределять время, принимая в руководство
Квинтина Джонсона, Сверлицкого, Каррелиуса и других публицистов и статистиков. |