Джон Фаулз. Облако
O, you must wear you rue with difference.
День уже бесподобен – юное лето набирает, полнясь обещаниями, силу, купается на террасе за мельницей в зелени и синеве, разделяя их поровну между солнцем и тенью. Сэлли и Кэтрин лежат, вытянувшись, как на носилках, на разложенных деревянных шезлонгах с оранжевыми матрасиками, такими частыми в Каннах; обе в темных очках и бикини, безмолвные, отрешенные. За столом с остатками завтрака сидит босой, голый по пояс Питер, напротив него, в тени парасоли, Поль и Аннабел Роджерс. Трое детей, спустившись с террасы на луг, ловят водоворотики, преклоняя колени у кромки воды, хватаясь за ее поверхность, негромко вскрикивая, переговариваясь шепотком. Пропархивают одна за другой темно-синие стрекозы; следом светлая, сернисто-желтая бабочка. За рекой виднеется прогалиной обильного света неслышный отсюда город – яркие фигуры, красные и аквамариновые парасоли, увенчанные, словно гербом (занятная trouvaille кого-то из местных торговцев), словом «Мартини», возносящиеся вверх стены ив и тополей. Вниз по течению едва различимое кипенье воды у плотины, трели незримых птиц, густое, неанглийское пенье.
В целом, сцена создает ощущение странной законченности, почти как живописное полотно; Курбе, быть может, – вернее, создавала бы, если бы не современная одежда восьми персонажей, если бы цвета ее не в такой мере, чего вполне городской, синтетический век, конечно, заметить не может, не вязались со всем окружающим. Оно так густолиственно, так текуче – в этот миг незримая иволга окликает кого-то с дерева за мельницей, наделяя это частное сочетание жары, воды и листвы голосом, точно определяемым его нездешностью, призрачной субтропичностью – так густолиственно, так текуче, в такой полноте отвечает месту и времени года, центральной Франции и позднему маю. И голосам англосаксов. Столь многое здесь не вяжется одно с другим, вернее, выглядит не так, как можно было ожидать. Если бы, конечно, нашлось кому ожидать.
– Решения, решения, – мирно мурлычет Поль.
В ответ апостол Петр улыбается, сцепляет на затылке ладони, выпячивает волосатую грудь – догадайся, что у меня в шортах, – навстречу солнцу.
– Сам виноват. Дался тебе этот обед. Теперь целые сутки в себя приходить.
– Вообще-то, мы детям обещали, – говорит Аннабел.
– Том, если честно, вполне обошелся бы. Возился бы там, внизу, весь день и был бы доволен.
Аннабел бросает взгляд вниз.
– Наши тоже. Боюсь.
Поль предлагает Питеру и Сэлли остаться.
– Да нет, нет, пойдем, конечно, – Питер опускает руки, через стол посылает друзьям кривую ухмылку. – Это все наши крысиные бега. Дай бессловесным рабам, вроде нас, волю, мы тут же впадем в спячку.
Затем:
– Надо держать себя в форме.
Затем:
– Не забывайте, какую жизнь мы, бедные труженики, вынуждены вести.
Аннабел улыбается; до нее доходили кое-какие слухи.
– Ну, ладно. Разбередим старые раны, – он взмахивает розово-белой рукой в сторону реки и всего остального. – Нет, правда. Там люди.
– Тебе же с ними будет до смерти скучно.
– Да ну уж. Испытайте меня. А серьезно, сколько шагов ты бы сейчас прошел, Поль?
– Сорок? Если б меня подталкивали.
– Иисусе!
Питер вдруг щелкает пальцами, выпрямляется, садится лицом к ним. Он невысок, усат, сероглаз; самоуверен, это все знают; можно также предположить – предприимчив. Он знает, что славится своей предприимчивостью. Шустрая макака-резус, сидящая в клетке времени. Он улыбается, выставляет вперед палец.
– К черту дурацкую программу. Есть идея получше. Уговорю-ка я бабушку купить это место и обращу его в санаторий для выдохшихся режиссеров. |