– По крайней мере, ты настоящая.
Аннабел идет за ней следом.
– Во всяком случае, Кэнди и впрямь кошмарна. Нужно с ней что-то делать.
Затем:
– А все его светлость виноват. Заладил одно: «переходный возраст». То есть, за ради Бога, не лезь ты ко мне с моими детьми.
Кэтрин улыбается. Аннабел произносит:
– Ничего смешного.
И следом:
– И вообще не понимаю, почему ты так на них взъелась.
– Потому что они все обесценивают.
– А ты недооцениваешь. Да так, что им до тебя еще тянуться и тянуться.
– Грошовые людишки.
– Ты же совсем их не знаешь, – и Бел добавляет: – Она, по-моему, милая.
– Сладенькая, да? Как сахарин.
– Кэти!
– Не выношу актрис. Особенно плохих.
– Она так старалась вчера.
Кэтрин чуть пожимает плечами.
– Поль считает ее очень умной.
– Готовой к употреблению.
– Нет, ей-богу, ты совершенно жуткий интеллектуальный сноб.
– Я Поля ни в чем не виню.
– Но они же наши друзья. Питер, то есть.
Кэтрин оборачивается к сестре, сдвигает очки на нос и с миг смотрит ей прямо в глаза: ты отлично понимаешь, что я имею в виду. Снова молчание, звук детских голосов впереди под деревьями. Аннабел, опять пропустив сестру вперед там, где тропинка сужается, говорит ей в спину:
– Тебе мерещатся в людях всякие ужасы. А это совсем ни к чему.
– Не в людях. В том, что делает их такими, какими они становятся.
– Да, но винишь-то ты их. Так это выглядит.
Кэтрин не отвечает.
– Вот именно, винишь.
Она видит, как Кэтрин легко кивает, и знает – это проявленье сарказма, не согласия. Тропа расширяется, Бел снова шагает вровень с сестрой. Протянув руку, она касается рукава розовой рубашки Кэтрин.
– Чудесный цвет. Хорошо, что ты ее купила.
– Бел, тебя же видно насквозь.
Возмутительно, ужасно; и никак не скрыть улыбку.
– «Кэтрин! Я не позволю тебе так разговаривать с матерью!»
Гадкая Бел, обезьянничающая, чтобы достучаться, чтобы напомнить: как ты плакала от ярости и во всем мире был только один нормальный, все понимающий человек. Которому ты теперь протягиваешь руку, и ощущаешь пожатие… и тут же, ах, как это знакомо, противная, уклончивая эгоцентричность, дешевенькая женственность, какую, все-таки, неприязнь она по временам вызывает (как это он сказал однажды? Обсидиан под молочным соусом), заставляя тебя почти обнажиться и тут же отводя взгляд, как будто это всего лишь шутка, простое притворство…
– Ой, Кэти, смотри! Вон мои орхидеи-бабочки!
И Аннабел бросается в небольшой, залитый солнцем прогал между стоящими вдоль тропы деревьями, туда, где в траве возвышаются пять-шесть тонких белых столбиков хрупких цветов, – и опускается на колени, забыв обо всем, кроме них. Около двух самых высоких. Кэтрин подходит, встает рядом.
– Почему «твои»?
– Потому что это я нашла их в прошлом году. Ну, разве не красота?
Бел тридцать один, она на четыре года старше сестры, – хорошенькая женщина, полноватая, круглолицая, с бледным лицом и рыжими, как лисья шерсть, волосами, скорее ирландка, с ирландскими серо-зелеными глазами, но без акцента, эта кровь досталась им от одной из бабушек, они никогда там не жили. В старой соломенной шляпе и кремовом платье с широкими полями она немного смахивает на матрону, эксцентричную беллетристку из нынешних; всегда в тени, веснушчатая кожа ее не переносит солнца. Расчетливое безразличие к одежде, которую она носит, и при том – всегдашняя неумышленная элегантность, непохожесть, в конце концов внушающая каждой сводящей с нею знакомство женщине зависть… даже ненависть; это же нечестно, так западать в память, нискольконе следуя моде. |