Да, cousin, когда я в первый раз приехала на бал в Тюльери и вошла в круг, где был король, королева и принцы…
– Все ахнули? – сказал Райский.
Она кивнула головой, потом вздохнула, как будто жалея, что это прекрасное прошлое невозвратимо.
– Мы принимали в Париже; потом уехали на воды; там муж устраивал праздники, балы: тогда писали в газетах.
– И вы были счастливы?
– Да, – сказала она, – счастлива: я никогда не видала недовольной мины у Paul, не слыха-ла…
– Нежного, задушевного слова, не видали минуты увлечения?
Она задумчиво и отрицательно покачала головой.
– Не слыхала отказа в желаниях, даже в капризах…добавила она.
– Будто у вас были и капризы?
– Да: в Вене он за полгода велел приготовить отель, мы приехали, мне не понравилось, и…
– Он нанял другой: какой нежный муж!
– Какое внимание, egard , – говорила она, – какое уважение в каждом слове!..
– Еще бы: ведь вы Пахотина; шутка ли?
– Да, я была счастлива, – решительно сказала она, – и уже так счастлива не буду!
– И слава богу: аминь! – заключил он. – Канарейка тоже счастлива в клетке, и даже поет; но она счастлива канареечным, а не человеческим счастьем… Нет, кузина, над вами совершено систематически утонченное умерщвление свободы духа, свободы ума, свободы сердца! Вы – прекрасная пленница в светском серале и прозябаете в своем неведении.
– И не хочу менять этого неведения на ваше опасное ведение.
– Да, – перебил он, – и засидевшаяся канарейка, когда отворят клетку, не летит, а боязливо прячется в гнездо. Вы – тоже. Воскресните, кузина, от сна, бросьте ваших Catherine, m-me Basile , эти выезды – и узнайте другую жизнь. Когда запросит сердце свободы, не справляйтесь, что скажет кузина…
– А что скажет coisin – да?
– Да, тогда вспомните кузена Райского и смело подите в жизнь страстей, в незнакомую вам сторону…
– Но зачем же непременно страсти, – возражала она,разве в них счастье?..
– Зачем гроза в природе?.. Страсть – гроза жизни… О, если б испытать эту сильную гро-зу! – с увлечением сказал он и задумался.
– Вот видите, cousin: все прочее, кроме вас, велит бежать страстей, а вы меня хотите толк-нуть, чтобы потом всю жизнь раскаиваться…
– Нет, не к раскаянию поведет вас страсть: она очистит воздух, прогонит миазмы, предрас-судки и даст вам дохнуть настоящей жизнью… Вы не упадете, вы слишком чисты, светлы; по-рочны вы быть не можете. Страсть не исказит вас, а только поднимет высоко. Вы черпнете по-знания добра и зла, упьетесь счастьем и потом задумаетесь на всю жизнь, – не этой красивой, сонной задумчивостью. В вашем покое будет биться пульс, будет жить сознание счастья; вы бу-дете прекраснее во сто раз, будете нежны, грустны, перед вами откроется глубина собственного сердца, и тогда весь мир упадет перед вами на колени, как падаю я…
Он в самом деле опускался на колени, но она сделала движение ужаса, и он остановился.
– И когда я вас встречу потом, может быть, измученную горем, но богатую и счастьем, и опытом, вы скажете, что вы недаром жили, и не будете отговариваться неведением жизни. Вот тогда. выглянете и туда, на улицу, захотите узнать, что делают ваши мужики, захотите кормить, учить, лечить их…
Она слушала задумчиво. Сомнения, тени, воспоминания проходили по лицу.
– Не все мужчины – Беловодовы, – продолжал он, – не побоится друг ваш дать волю серд-цу и языку, а услыхавши раз голос сердца, пожив в тишине, наедине – где-нибудь в чухонской деревне, вы ужаснетесь вашего света. Париж и Вена побледнеют перед той деревней. Прочь prince Pierre, comte Serge, тетушки, эти портьеры, драпри, с глаз долой портреты: все это мешает только счастью. |