Я вижу, что ему всё равно: умер ли, или родился, или же-нился человек, и мне не противно смотреть на него, не досадно… я терплю его, не выгоняю… Добрый признак – не правда ли, ma tante? Что вы скажете, прочтя это по-хвальное слово самому себе?»
К дяде:
«Любезнейший, добрейший дядюшка и, вместе с тем, ваше превосходитель-ство!
С какою радостью узнал я, что и карьера ваша совершена достохвально; с фор-туною вы уж поладили давно! Вы действительный статский советник, вы – директор канцелярии! Осмелюсь ли напомнить вашему превосходительству обещание, данное мне при отъезде: «Когда понадобится служба, занятия или деньги, обратись ко мне» – говорили вы. И вот мне понадобились и служба и занятия; понадобятся, конечно, и деньги. Бедный провинциал осмеливается просить места и работы. Какая участь ожидает мою просьбу? Не такая ли, какая постигла некогда письмо Заезжалова, который просил похлопотать о своём деле?.. Что касается творчества, о котором вы имели жестокость упомянуть в одном из ваших писем, то… не грех ли вам тревожить давно забытые глупости, когда я сам краснею за них?.. Эх, дядюшка, эх, ваше превосходительство! Кто ж не был молод и отчасти глуп? У кого не было какой-нибудь странной, так называемой заветной мечты, которой никогда не суждено сбываться? Вот мой сосед, справа, воображал себя героем, исполином – ловцом пред господом… он хотел изумить мир своими подвигами… и кончилось тем, что он вышел прапорщиком в отставку, не бывши на войне, и мирно разводит картофель и сеет репу. Другой, слева, мечтал по-своему переделать весь свет и Россию, а сам, пописав некоторое время бумаги в палате, удалился сюда и до сих пор не может переделать старого забора. Я думал, что в меня вложен свыше творческий дар, и хотел поведать миру новые, неведомые тайны, не подозревая, что это уже не тайны и что я не пророк. Все мы смешны; но скажите, кто, не краснея за себя, решится заклеймить позорною бранью эти юношеские, благородные, пылкие, хоть и не совсем умеренные мечты? Кто не питал в свою очередь бесплодного желания, не ставил себя героем доблестного подвига, торжественной песни, громкого повествования? Чьё воображение не уносилось к баснословным, героическим временам? кто не плакал, сочувствуя высокому и прекрасному? Если найдётся такой человек, пусть он бросит камень в меня – я ему не завидую. Я краснею за свои юношеские мечты, но чту их: они залог чистоты сердца, признак души благородной, расположенной к добру.
Вас, я знаю, не убедят эти доводы: вам нужен довод положительный, практиче-ский; извольте, вот он: скажите, как узнавались и обработывались бы дарования, ес-ли б молодые люди подавляли в себе эти ранние склонности, если б не давали воли и простора мечтам своим, а следовали рабски указанному направлению, не пробуя сил? Наконец, не есть ли это общий закон природы, что молодость должна быть тревожна, кипуча, иногда сумасбродна, глупа и что у всякого мечты со временем улягутся, как улеглись теперь у меня? А ваша собственная молодость разве чужда этих грехов? Вспомните, поройтесь в памяти. Вижу отсюда, как вы, с вашим покойным, никогда не смущающимся взором, качаете головой и говорите: нет ничего! Позвольте же уличить вас, например, хоть в любви… отрекаетесь? не отречётесь: улика у меня в руках… Вспомните, что я мог исследовать дело на месте действия. Театр ваших любовных похождений перед моими глазами – это озеро. На нём ещё растут жёлтые цветы; один, высушив надлежащим образом, честь имею препроводить при сём к вашему превосходительству, для сладкого воспоминания. Но есть страшнее оружие против ваших гонений на любовь вообще и на мою в особенности – это документ… Вы хмуритесь? и какой документ!!! побледнели? Я похитил эту драгоценную ветхость у тётушки, с не менее ветхой груди, и везу с собой как вечную улику против вас и как защиту себе. Трепещите, дядюшка! Мало того, я в подробности знаю всю историю вашей любви: тётушка рассказывает мне каждый день, за утренним чаем и за ужином, на сон грядущий, по интересному факту, а я вношу все эти драгоценные материалы в особый мемуар. |