Общими силами мы дотащили его по третьего класса, но потом он
провалился безвозвратно и уехал домой; говорили, он дома повесился. Этот
мальчик был, пожалуй, самой большой, самой страстной любовью моей жизни. Я
думал о ней, читая позже досужие измышления о сексуальных побуждениях дружбы
подростков. Господи, какая чепуха! Да мы с трудом, неловко, подавали друг
другу руки, мы чуть ли не с сокрушением и мукой постигли изумительный факт,
что мы - души; нас наполняло счастьем то, что мы можем смотреть на одни и те
же предметы. У меня было ощущение, что я учусь для него, чтоб помочь ему,
только в ту пору я искренне любил учиться,- тогда это имело прекрасный и
добрый смысл. По сей день слышу собственный настойчивый, старательный
голосок: "Слушай, повторяй за мной: растения открытосемянные делятся на
растения с одной семядолей, с двумя семядолями и без семядоль".- "Растения
делятся на односемянные..." - бормочет мой большой друг уже мужским голосом
и устремляет на меня чистые, любящие, по-собачьи преданные глаза.
Несколько позднее была у меня иная любовь: ей было четырнадцать, мне -
пятнадцать лет. Она была сестрой одного моего товарища, он провалился по
латыни и греческому, - большой был шалопай и бездельник. Однажды в коридоре
гимназии меня остановил потрепанный, унылого вида, подвыпивший господин, он
снял передо мной шляпу, представился: "Младший чиновник имярек", - Причем
подбородок у него дрожал мелкой дрожью. Вот, мол, слыхать, вы такой отменный
ученик, так не окажете ли милость, не поможете ли сынку в латыни и
греческом? "Репетитора нанять я не в состоянии,- лепетал он, - так что если
ваша величайшая любезность, сударь..." Он назвал меня сударь, этого было
достаточно; мог ли я требовать большего? Я с энтузиазмом взялся за труд и
попытался втолковать хоть что-то этому отъявленному лоботрясу. Семья была
странная: отец вечно пребывал в должности или в состоянии опьянения, мать
ходила по домам шить, что ли; жили они на узкой, дурной славы, улице, там, с
наступлением вечера, выходили на панель толстые, старые девки,
раскачивавшиеся, как утки. А дома был - или не был - мой ученик, была его
младшая сестра, чистенькая, робкая, с узеньким личиком и светлыми,
близоруко-выпуклыми глазами, вечно потупленными над каким-нибудь вышиванием.
Ученье шло из рук вон, мальчишка не думал заниматься, да и все тут. Зато я
по уши, до боли влюбился в эту тихую девочку, скромненько сидевшую на стуле,
держа вышивание у самых глаз. Она всегда поднимала их вдруг и как бы
испуганно, потом словно извинялась за это дрожащей улыбкой. Брат ее уже даже
не снисходил выслушивать мои лекции, он великодушно позволял мне писать за
него уроки, а сам отправлялся по своим делам. И я корпел над его тетрадями,
словно это был для меня бог весть какой труд; когда я поднимал глаза,
девочка мгновенно опускала свои, краснея до корней волос, а когда я
заговаривал, глаза ее чуть ли не выскакивали от испуга и на губах появлялась
дрожащая, до жалости робкая улыбка. |