И хотя ничего он за собой запрещенного не помнил сегодня, но
настороженность восьми лет сидки вошла в привычку. И он сунул руку в брючный
наколенный карман -- проверить, что там пусто, как он и знал хорошо.
Но там была ножовка, кусок ножовочного полотна! Ножовка, которую из
хозяйственности он подобрал сегодня среди рабочей зоны и вовсе не собирался
проносить в лагерь.
Он не собирался ее проносить, но теперь, когда уже донес, -- бросать
было жалко край! Ведь ее отточить в маленький ножичек -- хоть на сапожный
лад, хоть на портновский!
Если б он думал ее проносить, он бы придумал хорошо и как спрятать. А
сейчас оставалось всего два ряда перед ним, и вот уже первая из этих пятерок
отделилась и пошла на шмон.
И надо было быстрее ветра решать: или, затенясь последней пятеркой,
незаметно сбросить ее на снег (где ее следом найдут, но не будут знать чья),
или нести!
За ножовку эту могли дать десять суток карцера, если бы признали ее
ножом.
Но сапожный ножичек был заработок, был хлеб!
Бросать было жалко.
И Шухов сунул ее в ватную варежку.
Тут скомандовали пройти на шмон следующей пятерке.
И на полном свету их осталось последних трое: Сенька, Шухов и парень из
32-й, бегавший за молдаваном.
Из-за того, что их было трое, а надзирателей стояло против них пять,
можно было словчить -- выбрать, к кому из двух правых подойти. Шухов выбрал
не молодого румяного, а седоусого старого. Старый был, конечно, опытен и
легко бы нашел, если б захотел, но потому что он был старый, ему должна была
служба его надоесть хуже серы горючей.
А тем временем Шухов обе варежки, с ножовкой и пустую, снял с рук,
захватил их в одну руку (варежку пустую вперед оттопыря), в ту же руку
схватил и веревочку-опояску, телогрейку расстегнул дочиста, полы бушлата и
телогрейки угодливо подхватил вверх (никогда он так услужлив не был на
шмоне, а сейчас хотел показать, что открыт он весь -- на, бери меня!) -- и
по команде пошел к седоусому.
Седоусый надзиратель обхлопал Шухова по бокам и спине, по наколенному
карману сверху хлопнул -- нет ничего, промял в руках полы телогрейки и
бушлата, тоже нет, и, уже отпуская, для верности смял в руке еще
выставленную варежку Шухова -- пустую.
Надзиратель варежку сжал, а Шухова внутри клешнями сжало. Еще один
такой жим по второй варежке -- и он горел в карцер на триста грамм в день, и
горячая пища только на третий день. Сразу он представил, как ослабеет там,
оголодает и трудно ему будет вернуться в то жилистое, не голодное и не сытое
состояние, что сейчас.
И тут же он остро, возносчиво помолился про себя: "Господи! Спаси! Не
дай мне карцера!"
И все эти думки пронеслись в нем только, пока надзиратель первую
варежку смял и перенес руку, чтоб так же смять вторую заднюю (он смял бы их
зараз двумя руками, если бы Шухов держал варежки в разных руках, а не в
одной). |