Я помню, с какой силой Житинский читал его стихотворение:
Почему «закачаюсь на кресте»? Да потому же, видимо, почему самоубийство Бога является одним из главных сюжетов в мировой литературе (по Борхесу), потому что Христос – это тот идеал, к которому Блок с самого начала стремится. И у Христа нет иного способа убедить Иудею в своей правоте, кроме как погибнуть у неё на глазах.
Невозможно не вспомнить строки, которые Катаев называл, быть может, лучшими во всей мировой поэзии. Это финал поэмы, двенадцатая глава:
Это так прекрасно, что невозможно просто воспринимать! Поэтому Маяковский и переделывал бесконечно:
Но можно понять, почему это так действовало, почему Маяковскому не нравилась поэма. Мало того что он понимал, что так никогда не сможет. Я уже вспоминал его слова: «У меня из десяти стихов пять хороших, а у Блока – два. Но таких, как эти два, мне не написать никогда».
Но помимо этой забавной статистики у Маяковского к Блоку была и чисто нравственная, я бы сказал – чисто идеологическая претензия. Он говорил, что революция – это не двенадцать, «революция – это сто пятьдесят миллионов». Поэтому это такая своеобразная битва числительных. Поэма Маяковского «150 000 000» – это ответ на «Двенадцать» Блока. И надо сказать, что ответ абсолютно неудачный. Это хорошая поэма со смешными кусками, но 150 миллионов не видно, а двенадцать видно, и они вошли в мифологию.
Что мне кажется особенно важным в этой поэме? Что Блок увидел в двенадцати не антицерковную, не антихристианскую, вообще не античеловеческую силу. Двенадцать – это сила преображения, это преображённые люди, люди, для которых революция открыла нечто абсолютно новое. Поэтому «Двенадцать», поэтому революция – это, что ни говорите, торжество восторга.
Мне могут сказать, что в результате революции много народу погибло. Да, конечно. Россия не такая страна, где легко происходят перемены. Но тут ведь что важно: умрут-то все, но не все перед этим испытают веяние великого вдохновения, когда весь смысл происходящего, весь смысл человеческой жизни слит в несколько звёздных часов человечества. И то, что происходило с Блоком в 1918 году, – это звёздные часы человечества. Блок же записал тогда в дневнике (хотя он вообще-то довольно самоироничен, довольно критичен к себе самому): «Сегодня я гений». Больше того: «Я понял Faust́а: “Knurre nicht, Pudel”». «Не ворчи, пудель» – почему? Потому что пудель (Мефистофель) ворчанием своим заглушает музыку эпохи!
Вот Бунин пишет: как смеет Блок писать про музыку революции, когда убили столько народу? Но в том-то и ужас, что одно другому не противоречит: отдельно – убили столько народу, а отдельно – музыка революции. Эта музыка всё равно была, всё равно звучала, и сделать вид, что её не было, совершенно невозможно. Да и Бунин в качестве духовного цензора – это тоже, знаете, сомнительная роль. Блок в своей собственной, личной, совершенно апостольской святости – фигура бесконечно более христианская и бесконечно более трогательная, чем Бунин, при всём уважении к нему. И «Двенадцать» – глубоко христианская поэма, поэма о том, как выглядит главная, истинная цель и главное содержание революции. Я уже не говорю о том, что это просто превосходно сделано по стиху – она же разноразмерная вся. Вот, например, стилизация под городской романс:
И образ пса, который возникает постоянно, – он же не случайный, это не просто старый мир. Для Блока, который так любил собак («…пёс со мной бессменно. // В час горький на меня уставит добрый взор, // И лапу жёсткую положит на колено, // Как будто говорит: Пора смириться, сӧр»), это ещё и символ и любви, и дружбы, и уюта, и души. И вот то, что душа изгнана на улицу, – это прямая рифма к замечательной блоковской прозе, к его новелле «Ни сны, ни явь», где есть страшные слова: «Душа мытарствует по России в двадцатом столетии…». |