— Но ведь царь может и казнить Глинского? — задумчиво спросил Шляйниц.
Оба рыцаря одновременно, как по команде, молча развели руками.
Рехенберг сказал хмуро:
— Все в руках Божьих, Христофор. Главное, чтобы ты остался вне подозрений: в будущем это могло бы пригодиться. Василий, возможно, и не казнит Глинского, а если князь все же попадет в тюрьму, то это не обязательно конец — судьба царедворца переменчива. Кто знает, не вознесет ли фортуна Глинского еще раз?
— А как это сделать? — спросил Шляйниц.
— Подумаем, — сказал Рехенберг, — во всяком случае грамоты на проезд к нам мы князю выхлопочем, а уж как сдать его в лапы к Василию, подумай ты, брат Лука.
Теперь Николай жил в одном шалаше с Егоркой, приворотным стражем Глинского в Боровске и Москве, а с недавних пор — княжеским стремянным холопом.
Быстро пошел парень в гору: княжеская дворня в пересудах меж собою, перемывая ему кости, щерилась по-волчьи, но при встрече поджимала хвосты по-собачьи, и уже в глаза никто его Мелкобесом не звал.
Хитер был Егорка, жаден до денег и на расправу лют: не дай Бог было попасть к нему в руки, если отдавал князь иного своего нерадивого или чем не угодного служебника ему на кару.
Деньги у молодца не залеживались: не только среди княжеской дворни, но и среди известных московских ростовщиков числился он не в последних.
Ходил Егорка мягко, по-кошачьи, глядел ласково, с усмешечкой и хитриночкой. Носил такие кафтаны да ферязи — иной не знающий его сын боярский шапку с головы рвал в един миг. Но, увидев Егоркины очи, редко какой дурак вслед за тем отбивал их владельцу поклон, холопьи были глаза, собачьи.
Да и нрав по глазам читался — над слабыми был Егорка глумлив и безжалостен, перед сильным искателен до раболепства. Потому силу видел с малолетства в деньгах, во власти над людишками, а паче всего — в наветах и тайнах, ибо иной секрет мог стоить дороже всяких денег.
Николай недолюбливал Егорку, но иной раз думал:
«Холоп — он холоп и есть. Отколь ему другой нрав иметь, если и мать у него раба, и отец — раб».
Егорка же перед Николаем заискивал, понимал, что Волчонок у князя в милости.
Шалаш их стоял в десяти шагах от шатра Михаила Львовича. С другой стороны шатра, на столь же малом отдалении, стояла холщовая палатка Шляйница, сопровождавшая рыцаря повсюду.
А позади воеводского шатра тесным кольцом стояли шалаши княжеской дворни и вольных слуг — конюхов, оружейников, гонцов, писарей и многих прочих.
На сей раз против обычая был русский лагерь шумен и неустроен. Вопреки прежним воинским установлениям, кои строго и неусыпно соблюдал Михаил Львович, ныне шныряли по лагерю шинкари и шинкарки, под телегами визжали пьяные девки, воинники дуванили в кости деньги, рухлядишку и будущую добычу. В караулах ратники были через одного пьяны, и все оттого, что сам воевода вот уже вторые сутки беспросыпно бражничал с холопом Егоркой по прозвищу Мелкобес, вольным слугой Николкой да клевретом своим турком Османом.
На исходе вторых суток у воеводиного шатра соскочил с коня худой белобрысый воин.
Быстро вошел в шатер и, не останавливаясь, прошагал к столу.
Михаил Львович враз протрезвел. Строго взглянув на собутыльников, сообразил: «Хорошо подобрались мужики — все вместе только по-русски понимают, и с каждым розно могу говорить: с Османом — по-турецки, с Николкой — по-польски, с Христофором — по-немецки. Иные при этом ни бельмеса не поймут».
И заговорил со Шляйницом по-немецки:
— Привез грамоты?
— Привез, князь.
— Только от короля?
— Нет, не только. Грамоты выдали также Писбек и Рехенберг. |