— И сколь же всего тебе надо? — спросил Николай, предчувствуя, что, несмотря на жалость к мужику, ничего не даст ему, потому как не получит обратно ни полушки.
— Полгривенки, милостивец, — тихо проговорил заемщик, с трудом выговаривая страшную для него меру серебра.
— Иди, Николай, Бог в помощь, — сказал Волчонок. — Нет у меня таких денег.
— На нет и суда нет, милостивец, — проговорил мужик совсем упавшим тоном. — Стало быть, повернул ты мою судьбу в другую сторону: быть нам с бабой холопами. А как господин наш меня и ее похолопит, то меня куда подальше продаст либо забьет безвинно, а уж что с Настасьей станется, Бог весть. Только я по-иному сделаю: Прова Калиныча топором посеку, а сам — на Волгу.
Так он это произнес, что Волчонок понял: все тезка его свершит, как сказал. И, почувствовав, как горячая волна страха за несчастных приливает к голове и смертельной истомой изнемогает сердце, проговорил быстро:
— Что ты, Николай, Бог с тобой! Найду я тебе полугривенку!
И, не раздумывая, быстро раскрыл сундук, достал оттуда тяжелую шкатулку и отсчитал шестьдесят литовских серебряных грошей — ровно столько, во сколько ценили свободу мужа и жены и сколько стоила жизнь их господина.
Долго не спал Николай в ту ночь. Думал, что же делать дальше? Не вышло из него ростовщика — не из того теста вылепили, не на тех дрожжах замесили.
Размышлял: если Кремль Московский из золота отлить, со всеми его башнями, стенами, соборами и хоромами, и все то золото беднякам раздать, и то не хватит на всех. А что его ларчик с гривенками да грошами? Знал верно: приди к нему завтра другой такой бедолага — и ему отдаст какую-то долю. Да только надолго ли хватит его достояния?
И утром отправился Волчонок к Савелию Прожору:
— Подучил бы меня, Савелий, премудростям дела. Позволил бы мне возле тебя в учениках походить или в приказчиках, а то, видит Бог, без опыта да без разума останусь я гол как сокол.
— А какая мне корысть тебя наставлять? Себе же на шею соревнователя готовить?
— Да я тебе, дядя Савелий, за учение платить буду.
— Ну, коли так, то ладно, — согласился Прожор и даже хайло скособочил — улыбнулся вроде бы.
Шли один за другим люди — и не было им числа, потому что не было числа несчастьям и меры горестям. Один просил денег, ибо за деньги мог обрести для себя свободу, другой — вернуть отданные в залог вещи, третий — купить хлеб и накормить голодающую семью, и привезти дрова да обогреть вымерзшую избу, четвертый — построить избу вместо сгоревшей в пожаре, пятый — для помощи осиротевшей семье, где от голода враз померли и мать и отец, шестой — уплатить палачу, чтоб не забил родного сына кнутом до смерти, а только порвал бы в клочья кожу…
На похороны просили и на поминальную молитву, на платеж знахарям и лекарям, на тайное воздаяние ярыгам, стряпчим и судьям, на зерно для посева и на свечу для спасения души…
По-разному встречал их Прожор, по-разному разговаривал с каждым, но кружево его бесед, какой бы рисунок ни вязал, в конце концов хомутало просителя прочнее, чем невод оплетает рыбу.
Завидев в окне бредущего к дому человека, Прожор падал на колени и начинал истово бить поклоны перед иконостасом, какой не враз найдешь и в храме средней руки.
Посетитель, завидев такое благочестие, почтительно застывал в дверях, а Прожор все молился и молился. Не смея прерывать диалог с Богом, заемщик маялся и от собственной ничтожности, и от греховности.
Наконец Прожор вставал, умаявшись, и, отрешенно глядя на незваного гостя, всем видом своим показывая, что он еще парит в неземных высях, говорил расслабленно и елейно:
— Гость в дом — Бог в дом. |