Сосредоточившись на жизни другой женщины, сама Доминика забывала перевести дух - так пристально впились ее горящие глаза в ту, другую, у окна, в ее глаза, рассеянно устремленные к небу; в этом зрелище Доминика черпала более захватывающую, более оправданную жизнь; она чувствовала, как в венах у нее пульсирует кровь, как ее охватывает головокружение; под конец она бросилась в постель, зарылась лицом в мягкую подушку, чтобы задушить вопль бессилия, рвавший ей грудь на части.
Она долго лежала окоченев, стиснув зубами ткань наволочки, намокшую от слюны, преследуемая ощущением, что рядом с ней кто-то есть.
"Она здесь..."
Доминика не смела шевельнуться, напрягала слух, пытаясь расслышать еле уловимый звук, который положил бы конец ее пытке, дал бы ей понять, что она спасена. Прошло немало времени - жильцы уже давно спали, прижавшись друг к другу, прежде чем ее освободил прозаический скрип оконной задвижки.
Наконец ей удалось поднять голову, слегка повернуться. Смотреть было уже не на что, кроме затворенного окна, мутной пелены штор да проезжавшего такси; только тогда она позволила себе провалиться в сон.
Глава 5
Что толку звать на помощь привычные призраки - они окружат ее, как святые, в которых сомневаешься, в которых больше не веришь и все-таки украдкой просишь у них прощения.
Воздух неуловимо прозрачен, вещи - на своих местах, такого же цвета, такой же плотности, что всегда, так же поблескивают, они с обычным смирением расположились вокруг Доминики, которой захотелось сузить свою вселенную до размеров этой комнаты, а теперь, пожалуй, пока не проснулась старая Огюстина, ей принадлежит и видимое глазу пространство по ту сторону голубого прямоугольника окна, утренний прохладный простор, где малейший звук отзывается эхом.
Доминика бледна. Лицо у нее осунулось. Ни холодная вода, ни мыло не сумели смыть следы скверных часов, проведенных во влажной от испарины постели, которая начиная с пяти утра, едва прозвучали по улице первые гулкие шаги, уже покрыта аккуратным стеганым одеялом и выглядит безобидным предметом обстановки.
Целые годы, всю жизнь Доминика стелила постель, едва прозвонит будильник, торопясь и не слишком понимая, почему ей так не терпится убрать с глаз долой все, что могло бы напомнить о ее, так сказать, ночной жизни. И только сегодня утром - а встала она с тупой головной болью, и в висках болезненно отдавалось каждое движение - сегодня утром ее поразила эта навязчивая привычка; она поискала взглядом другой ритуальный предметкоричневую ивовую корзинку с чулками, требующими штопки, и большим лакированным деревянным яйцом.
Мимоходом на нее повеяло чем-то сладким, почти приторным: она чувствовала, что мама где-то рядом, и если бы она сделала усилие, то, наверно, разглядела бы и мамино лицо, удлиненное, как лица мадонн на образах, и улыбку, которую оно излучало, хотя как будто и не думало улыбаться, и мамину руку, которая хваталась за корзинку с чулками и прятала ее в шкаф, как только в дверь звонили.
"Не стоит выставлять на всеобщее обозрение рваные чулки".
Кроме того, не следует оставлять на виду вещи, слишком очевидно заявляющие о своей интимности, например чулки, свернутые клубочком; днем ни в коем случае нельзя оставлять дверь полуоткрытой, нельзя, чтобы в зазоре виднелась ножка кровати или синевато-белый мрамор умывальника, напоминающий о наготе.
Напрягая память, Доминика не могла припомнить маму неприбранной, или в комбинации, или хотя бы непричесанной.
Ей пришла на память одна фраза - теперь, в сорок лет, она понимала, что эта фраза повлияла за всю ее жизнь. |