Доминике видны только его лаковая домашняя туфля, узорчатые носки и нижняя часть брюк, потому что он поставил ногу на перекладину стула.
Они беседуют спокойно, не спеша. Иногда говорит старая дама, и Доминике видно, как у нее шевелятся губы; иногда она замолкает, обернувшись в глубину комнаты, и слушает, что ей говорит муж.
Доминике не терпится, чтобы все было кончено, чтобы все люди исчезли одни за другими, сперва Одбали, которые волокут по тротуару свои стулья и с металлическим грохотом запирают ставни на железные пруты, потом та бледная женщина-Доминика ничего о ней не знает - в квартире слева на четвертом этаже в доме Сюттонов, владельцев магазина изделий из кожи. У нее есть ребенок.
Доминика частенько встречает ее с ребенком лет пяти-шести, очень нарядным, и мать явно испытывает потребность то и дело к нему наклоняться, но теперь он, по-видимому, болен: вот уже по меньшей мере две недели его не видно на улице, а домой к ним каждое утро ходит доктор.
Да, пускай все это исчезнет! Ей бы даже хотелось, чтобы все ставни были наглухо закрыты, как зимой, потому что теперь некоторые спят с открытыми окнами, и Доминика буквально чувствует дыхание спящих людей, клубящееся вокруг домов; в иные минуты иллюзия так сильна, что Доминика морщится, будто различает, как кто-то сонно ворочается в постели, пропитанной испариной.
Птицы на дереве, на том куске дерева, который виден ей в начале улицы, на перекрестке, где прогуливается скучающий полицейский, не зная, что делать со своим белым жезлом, - птицы оживились и впали в тот же восторг, что и с утра, но восторг этот мгновенно иссякнет, едва погаснут последние красноватые огни и небо со стороны, противоположной закату, окрасившееся в льдисто-зеленый цвет, постепенно сделается по-ночному мягким и бархатистым.
Ей не хочется спать. Ее редко клонит в сон. Большая уборка, которую затеяли жильцы, раздражает ее, вносит смятение в ее мирок; она вздрагивает при каждом новом звуке, беспокоится, а кроме того, она ломает себе голову над тем, почему Антуанетта легла так рано и как она могла лечь в постель и мирно уснуть после такого дня, какой выдался у нее сегодня, в спальне, где несколько дней назад ее муж в предсмертной испарине из последних сил отчаянно звал на помощь, разевая рот, как рыба, выброшенная на траву и жадно хватающая смертельный для нее воздух.
С церкви Сен-Филипп-дю-Руль каждые полчаса доносится звон. Весь дневной свет растворился, и углы крыш на домах напротив словно обросли светящимися перьями - это лучи луны, которая еще не взошла, но вот-вот вынырнет из-за крыш; и Доминике вспомнилась большая площадь в Нанси во времена ее детства: первые дуговые лампы, горевшие там, испускали такие же ледяные лучи, настолько острые, словно они пронзали веки.
Теперь осталась только старуха Огюстина. Но вот и она затворяет окно, уходит в комнату. Сейчас рухнет на кровать всей тяжестью своего грузного тела. Господи, до чего же у нее, наверно, нелепый ночной наряд! Вечно она кутается в какие-то бесформенные тряпки, ночные кофточки, панталоны, бумазейные юбки, пропитанные ее запахом.
Доминика не включила лампу. Из-под двери жильцов пробивается полоска света; окно у них открыто: в уличной темноте как раз напротив их комнаты выделяется более светлый прямоугольник.
В час ночи они выключили свет. Розовое окно через дорогу у Антуанетты тоже погасло. И Руэ-старшие выше этажом уже легли. Доминика одна, она смотрит на луну, совершенно круглую, сверхъестественно полную, которая наконец на несколько сантиметров поднялась над трубой. На слишком светлом, ровном и мерцающем, как матовое стекло, небе едва различимы звезды, и на память Доминике приходят слова: "... убит выстрелом в сердце, ночью, посреди пустыни. |