- Так вы разрешаете?
Она заметила, что блузка у нее снова взмокла под мышками, и от этого ощущения горячей влаги у нее защипало в глазах. Она поспешно произнесла:
- Хорошо... Делайте, что вам надо...
Потом спохватилась и все-таки добавила:
- Только смотрите, ничего не испортите!
Теперь они будут над ней смеяться из-за этого предостережения. Скажут:
"Старуха трясется над своей рухлядью и допотопными занавесками".
- Я вам бесконечно благодарен... Жена будет так рада...
Он уходит. В гостиной Доминика замечает цветы, целую охапку душистых цветов, они лежат на мраморной консоли, еще не расставленные в вазы.
- Главное, не ставьте цветы в синюю вазу, она с трещиной, из нее потечет вода...
Он улыбается. Доволен. Торопится к своей Лине.
- Не беспокойтесь.
Весь вечер они шумят: набирают воду в ведра, моют, чистят, протирают; дважды Доминика видит, приоткрыв дверь в гостиную, как Альбер Кайль с засученными рукавами занимается уборкой.
Чтобы хоть немного почувствовать себя дома, ей приходится наглухо закрыть дверь. Она облокачивается на окно - слегка, походя, как бы на минутку, а не наваливается на него всем телом, как старая Огюстина, словно намерена провести на этом месте несколько часов; на улице спокойно и почти пусто; там выгуливает собачку старый, очень худой господин, с головы до ног одетый в черное, и терпеливо останавливается всякий раз, когда останавливается собачка; чета Одбалей восседает перед порогом своей лавки; чувствуется, что весь день они суетились, что им было жарко, что в их распоряжении только несколько минут передышки, потому что в четыре утра мужу уже надо быть на Центральном рынке. Их прислуга-та, что разносит молоко, у нее вечно волосы падают на лицо - примостилась возле них, руки у нее безвольно опущены, глаза пустые. Ей, наверно, не больше пятнадцати, а груди уже большие, женские, как у Лины, или больше. Кто ее знает, с нее станется...
Да наверняка, так и есть! С хозяином! Одбаль из тех мужчин, которые производят на Доминику самое неблагоприятное впечатление. Дюжий детина, горячая кровь так и пульсирует в жилах, а в глазах читается нахальство здорового животного.
Иногда с бульвара Османн доносятся голоса; по улице идет компания людей, которые разговаривают во весь голос, как будто обращаясь ко всему свету, нисколько не заботясь о людях, присевших у своих окон, чтобы глотнуть свежего воздуха.
Освещение отливает медью, на домах медные отблески, из кирпичной трубы словно сочится кровь, а на теневой стороне все краски пугающе густые; самые неодушевленные предметы как будто оживают; можно подумать, что на исходе дня, когда утихомиривается уличная суета, в тот час, когда люди существуют словно под сурдинку, вещи начинают дышать и ведут свою таинственную жизнь.
У Антуанетты в комнате закрыли окна. Доминика мельком видела черное платье и белый передник Сесили. На секунду она заметила сокровенность расстеленной постели; потом задернули шторы; сквозь них пробивается слабый розовый свет от лампы с розовым абажуром, которую только что поставили на круглый одноногий столик.
Неужели Антуанетта, как узница в тюрьме, уже ложится спать? Над головой у нее сидит на своем посту г-жа Руэ-старшая, а с нею рядом - ее муж. Доминике видны только его лаковая домашняя туфля, узорчатые носки и нижняя часть брюк, потому что он поставил ногу на перекладину стула.
Они беседуют спокойно, не спеша. |