|
Которую вы предали.
— Что вам нужно?
Он все-таки дотянулся до нагана, но было уже поздно.
— Твоей смерти, изменник!
Жена не спала. Она слышала. Бросилась к окну и сначала увидела, как из черной тени сверкнул огонь. Наум сделал шаг вперед. Она еще успела подумать: не попал! Но трудно было промахнуться, стреляя с нескольких шагов в хорошо освещенного человека. Наум умирал быстро — две-три секунды. Падая, он был уже мертв.
Сажень слышал отчаянный крик жены. Но это его не тронуло. Его совесть была чиста. Он быстро сделал несколько шагов и свернул в подворотню проходного двора. Вышел на соседнюю улицу, завернул за угол и через несколько минут без стука отворил незапертую дверь.
Двое, сидевшие в неосвещенной комнате, поднялись навстречу.
— Как?
— Привел в исполнение.
На Саженя навалился приступ кашля.
В темноте забулькало.
— Возьми.
В протянутую руку сунули стакан. Глуша кашель, Сажень выпил водку большими глотками. Взял горбушку, натертую чесноком, откусил.
— Теперь они будут знать…
Еще разлили, и Бессмертный из темноты сказал весело:
— Со святыми упокой Рабиновича с женой!
* * *
Барановский сидел на клеенчатой больничной кушетке в крошечной комнатушке, которую занимал при медицинском факультете.
Кроме него, в комнате было еще двое — Софи и Юрий Муравьев.
— Юра, мне кажется, прошлый раз, на набережной, мы расстались с чувством некоторого недоверия, и я очень рад, что сегодня вы без промедления откликнулись на мою просьбу зайти…
Просьбу передал Воздвиженский. Она несколько удивила Юрия, потому что именно подполковник, по мнению Юрия, имел больше оснований к недоверию. Но как бы ни расходились их нынешние взгляды, Барановский оставался для поручика его первым боевым командиром, еще на румынском фронте…
Осенью семнадцатого года их полк отошел с передовой, где наступило затишье, и стоял в Бессарабии.
С каждым днем и часом страна и армия втягивались в революционный водоворот, но здесь было еще сравнительно тихо. Юрию нравилась Бессарабия в золотых, красных, а кое-где и зеленых, почти летних, красках, нравились красивые крестьяне в узорчатых безрукавках, белые хаты, убранные самоткаными коврами. По утрам, раздетый до пояса, выбегал он в сливовый сад, растирал лицо и грудь ледяной колодезной водой и радовался восходящему солнцу, синему небу удивительной чистоты, воздуху, наполняющему тело бодростью.
Юрий отдыхал от орудийной пальбы, от людей в окровавленных бинтах, от глинистых осыпей окопных брустверов, даже от изнурившей, оставшейся за тысячу верст любви отдыхал. Ему было хорошо…
А рядом, у древней церквушки на сельской площади, вооруженные, как на фронте, солдаты в расстегнутых шинелях выкрикивали, столпившись:
— Мир без аннексий и контрибуций!
— Долой войну!
— Смерть буржуазии!
Юрия мало волновали эти сходки. Он ждал Учредительного собрания, которое разрешит все споры и скажет миру свое, русское слово свободы и любви к ближнему.
Но вот однажды во двор вошел Барановский, бледный, застегнутый на все пуговицы, в надвинутой на лоб фуражке.
— Что-то случилось, господин подполковник?
— Случилось то, что не могло не случиться.
Он протянул телеграфный бланк:
«Имение разграблено. Проси отпуск. Отец».
— Какая дикость, господин подполковник!
Отпуск дали, и Барановский уехал.
Потом было двадцать пятое октября.
Юрий в растерянности ждал дальнейших событий.
Кажется, за неделю до рождества он получил письмо от Барановского.
«Пишу с дороги. Кругом меня все серо, с потолка висят ноги, руки… Лежат на полу, в проходах. |