И лишь в мертвые часы сиесты
все замирало, все останавливалось, а он в эти часы спасался от зноя в
полумраке женского курятника и, не выбирая, налетал на первую попавшуюся
женщину, хватал ее и валил поперек постели, не раздевая и не раздеваясь сам,
не заперев за собой дверь, и весь дворец слышал его тяжелое сопение, его
собачье повизгивание, его торопливую задышку, частое позвякивание шпоры,
вызванное мелкой дрожью в ноге; и был слышен полный ужаса голос женщины,
которая в эти любовные минуты пыталась сбросить с себя взгляды своих тощих,
худосочных недоносков: "Вон отсюда! марш во двор! нечего вам на это
смотреть! нельзя детям смотреть на это!" И словно тихий ангел пролетал по
небу отечества, смолкали голоса, замирало всякое движение, вся страна
прикладывала палец к губам: "Тсс!.. не дышите!.. тихо!.. генерал занимается
любовью!.." Но те, кто знал его хорошо, не принимали на веру даже эту
передышку в жизни государства, не верили, что он занят любовными утехами,
ибо все прекрасно знали, что он имеет обыкновение раздваиваться: в семь
вечера видели его играющим в домино, но ровно в семь вечера он же выкуривал
москитов из зала заседаний при помощи горящего коровьего навоза; никто не
мог знать наверняка ничего, пока не гас свет во всех окнах и не раздавался
скрежет трех замков, грохот трех щеколд и лязг трех цепочек на дверях его
спальни, пока не доносился оттуда, из спальни, глухой удар, вызванный
падением на каменный пол поваленного усталостью тела, после чего можно было
услышать учащенное дыхание уснувшего младенческим сном старого человека,
дыхание, которое становилось все более ровным и глубоким по мере того, как
все выше подымался на море ночной прилив; и тогда арфы ветра заглушали в
барабанных перепонках стрекот цикад, широкая пенистая волна набегала на
улицы старинного города вице-королей и буканьеров, затапливала, хлынув через
все окна, дворец, и улитки прилипали к зеркалам, в зале заседаний разевали
пасти акулы, а волна подымалась выше самой высокой отметки доисторического
океана, заполоняла землю, пространство и время, и только он один плыл по
лунному морю своих сновидений, одинокий утопленник в полевой форме, в
сапогах с золотой шпорой, плыл, зарывшись лицом в ладони, как в подушку.
То, что он раздваивался, одновременно пребывая в разных местах,
подымался на второй этаж, в то же самое время спускаясь на первый, созерцал
в одиночестве морские дали и в то же время содрогался в судорогах любовной
утехи, -- все это отнюдь не было проявлением каких-то особых свойств его
выдающейся личности, как утверждали подхалимы, и не было массовой
галлюцинацией, как утверждали противники; просто-напросто у него был
двойник, точнейшая его копия, преданный ему, как собака, готовый ради него
на все -- Патрисио Арагонес, человек, которого нашли, в общем, случайно, ибо
никто его специально не искал; случилось так, что однажды президенту
доложили: "Мой генерал, какая-то карета, точь-в-точь президентская,
разъезжает по индейским селениям, а в ней какой-то проходимец, выдающий себя
за вас, и не без успеха, мой генерал! Люди видели его печальные глаза в
полутьме кареты -- ваши глаза, мой генерал; видели его бледные губы -- ваши
губы, мой генерал; видели, как он женственной, подобной вашей, рукой в
шелковой перчатке бросает из оконца кареты горсти соли больным, которые
стоят на коленях вдоль дороги, а за каретой скачут двое верховых в
офицерской форме и собирают деньгу за эту якобы целительную соль. |