- Почему? - сказала ода. - Какая строчка, какой страх или даже поэма
может сравниться с тем, что человек отдает жизнь, чтобы сказать "нет"
таким, как Гитлер или Муссолини? - И тут Гэвин тоже не стал возиться с
блокнотом:
- Она права. Она абсолютно права, и слава богу, что это так. Ничто не
пропадает зря. Ничто. Ничто.
Только Линда, конечно, пропадала. Гэвин говорил, что Коль был сильный
человек. Не то что кусок мяса, но мужественный, живой; человек, любивший
то, что греки называли радостью, такой человек мог, умел наполнить,
насытить жизнь женщины и духовно и физически. А Линде сейчас было всего
тридцать, о да, глаза у нее были прекрасные, а может быть, не только
глаза; впрочем, Колю, наверно, было безразлично, какая она там была под
платьем, и тому счастливцу, который стал бы его преемником - не исключая и
дяди Гэвина, - тоже, наверно, это было бы все равно. Так что теперь я
наконец понял, что происходило у меня на главах: ни моей маме, ни Линде
совершенно не надо было смотреть на закорючки, которые мама царапала на
этих нелепых костяных пластинках, потому что с того самого дня, как Линда
вернулась домой, моя мама, очевидно, так же бессовестно хитрила и
добивалась своего, как добивались в старину викторианские мамаши,
охотившиеся за женихами во время сезона на курортах в Бате или
Танбридж-Уэлсе, как описано у Диккенса, Фильдинга и Смоллетта. Потом я
понял еще одну вещь. Я вспомнил, как примерно с год назад мы сидели вдвоем
с Рэтлифом в дядином кабинете и он мне сказал:
- Послушай, зачем ты себе портишь кровь, ревнуешь своего дядюшку?
Кто-нибудь непременно выйдет за него замуж раньше или позже. Когда-нибудь
ты сам его перерастешь, дел будет по горло и тебе некогда станет торчать
тут и оберегать его. Так что пусть уж лучше Линда, чем другая.
Понимаете, что я хочу сказать? Значит, оно все-таки передал лось по
наследству. Я про то - не знаю, как назвать, - чем была отмечена ее мать.
Гэвин увидел Линду однажды, когда ей было всего тринадцать лет, и видите,
что с ним сталось. Потом, когда ей было девятнадцать, ее увидел Бартон
Коль, и видите, что с ним произошло. А теперь я увидал ее два раза, то
есть когда я уже стал понимать, на что смотрю, - первый раз в мемфисском
аэропорту прошлым летом и сегодня вечером, у нас за ужином, и теперь я
знал: придется мне пригласить дядю Гэвина в библиотеку или в свой кабинет,
словом, где полагается вести такие разговоры, и сказать ему:
- Послушайте, молодой человек. Я знаю, насколько бесчестны ваши
намерения. Но я желаю знать, насколько они серьезны. - Впрочем, может,
придется сказать не ему, а кому-нибудь другому. Вряд ли это будет он.
Рэтлиф мне рассказал, будто Гэвин говорил, что ее судьба - полюбить раз в
жизни и потерять его, а потом горевать. Может, потому она и вернулась в
Джефферсон: если человеку только и остается, что тосковать, так не все ли
равно, где жить. |