|
Горецкий тоже невольно осмотрел свою комнату — от забитого бутылками угла до подоконника, от двери, у которой стояло переполненное мусором ведро, до смятых постелей.
— Ладно, — Горецкий хлопнул ладонью по столу. — Ладно. Раз уж мы об этом заговорили, начальник, раз уж мы вот так заговорили, то я... В общем, слушайте. Был грех — поцапался я с Елохиным... И честно признаюсь, даже не помню, как его ножичком задел. Не помню! Бывает такое. Знаю, что бывает. Слов не нашлось ответить, вот и пырнул. Человек, который слово находит, нужное ему в эту секунду, такой человек за нож не хватается. Слово — оно больнее. Вот вы меня, начальник, сколько раз сегодня пырнули? И за нож не брались, а думаете, мне от этого легче?
— Оботретесь, — жестко бросил Белоконь.
— Вот! Оботрешься, переморгаешь. Для того, мол, ты и родился, чтоб всю жизнь обтираться да отплевываться, да?! А я не хочу. И честно говорю, если снова все повторится, поступлю так же. Не смогу, понимаете, не смогу вести себя иначе. Когда сволочь перед тобой, когда вот она, смеется тебе в глаза, подталкивает соседей локоточками, дескать, смотрите на него, посмейтесь вместе со мной... Что делать? Утереться и уйти? Да, кое-кто утирается и уходит. Но не я.
— Елохин — сволочь? — спокойно спросил Белоконь.
— Нет, нормальный парень. Но ситуация была сволочная. Некуда было деваться. Некуда... Ну а когда я ему врезал, то события, как говорят, приняли необратимый характер. Тут уж хоть слезы по морде размазывай, хоть в ногах катайся, а ничего не изменишь. Потом, когда запер меня Михалыч в кутузке своей самодельной, я предложил Юрке вместе бежать. Он знает, как к нивхам выйти... Здешний потому что, а не из-за трусости я его позвал. Не знаю, кто еще искал бы его столько, сколько я искал... Я проболтался ему, что Елохина ударил, он и... Лешка у него среди людей на первом месте. Обиделся и удрал. Только дети от обиды могут такие глупости делать. А взрослый понимает — север. Обижаться дома будешь или на юге. Там самое место для обид.
— Так, — протянул Белоконь. — Ну а насчет синяков и прочего что у вас приготовлено?
— Синяки? Скажу. Набил мне их один человек, спаситель мой, дай бог ему здоровья. Кто — не знаю. Он первым нашел меня, я уже замерзать стал. Так он меня обработал, что до сих пор тело горит. Навалился, что твой медведь, где, говорит, Юрка? Взял за грудки, трясет, как вибратор, и орет не своим голосом — где Юрка? Отвечаю — не знаю. Потерялся, мол. Тогда он мне еще вломил, век на него молиться буду, потому — разбудил он меня, замерзнуть не дал.
— Значит, медведь синяки наставил, медведь помял, — раздумчиво проговорил Белоконь. — Ну, ладно, у меня все. Выздоравливайте, скоро в город поедем. Там все-таки повеселей будет.
Положив пухлые пальцы на счеты, бессмысленно передвигая костяшки, он настороженно наблюдал за людьми, с которыми работал. И видел — им интересно. Они ругались, обижались, ссорились, мирились, бегали к Панюшкину подавать заявления об уходе, потом так же шумно бежали к нему забирать свои заявления, а он смотрел на все это из-под красных полуопущенных век и тихонько матерился про себя, ощущая даже некое превосходство — он не столь суетлив, он независимее.
А рядом за стеной, за жиденькой дверью его каморки, толковали о трубах, сроках, срывах, качестве сварки, вертолетах, тайфунах, и не было этому конца. Баба, боже мой! Секретарша Толыса, узнав, что стыковка удалась, что очередная плеть благополучно наращена, прыгала на одной ноге, визжала как недорезанная, а потом бегала по всей конторе, хлопая дверями, крича, топая по просевшим доскам пола, чтобы никто, упаси господь, не остался в неведении, чтобы все знали — уложено еще двести метров. |