|
Там было темно, как в гробу, едва различимым пятном мерцала майка на тонких застиранных бретельках-портупее и задранные чуть ли не до самых ключиц безразмерные армейские кальсоны. Да, я любил препарировать стариков, потому что мне ничего не оставалось делать, как испытывать эту последнюю, ничтожную, унизительную жалость к самому себе, находившую свое отражение в их лицах, во всем их обличии и униформе. Однажды я пытался подглядывать за подругой моей матери, которая работала продавщицей у нас в «Хозтоварах», но, заметив меня за этим занятием, она избила меня, а потом все рассказала моей матери, которая, в свою очередь, тоже избила меня и не пустила гулять.
Итак, найдя себе оправдание хотя бы перед лицом его старости и беспомощности, вероятно, мнимой, я молниеносно просунул руку за ворот рубашки деда Порфирьева и, схватив пересохшую резинку его кальсон, начал ее тянуть на себя. Старик заперебирал ногами, поскользнулся и повис, посуда посыпалась из его рук, ворот лопнул, а голова отделилась от тела.
У меня никогда не было деда. Вернее сказать, он, конечно, был, но я его не помнил, потому что отец матери умер, когда мне не было и трех лет. Дед же по линии отца так никогда и не появился в моей жизни. Бабушка что-то рассказывала о нем: будто он воевал, был ранен, долго болел, не мог двигаться, но разобраться в том, что с ним произошло потом, я так и не смог. Отец говорил только, что его похоронили в перелеске за кладбищенской оградой, что недалеко от заброшенного цементного элеватора. Плохое место — тут хоронили самоубийц.
Встали из-за стола. Порфирьев проводил меня в прихожую, включил здесь свет, выключил его, включил висевшее на стене радио, выключил его и уже в дверях, через порог, сказал мне:
— Это я.
Старик выглянул из темноты и утвердительно закивал головой.
«Кто это — я?» Было поздно. Шел густой мокрый снег с дождем.
4. НОРА На следующий день стало известно, что у Гидролизного завода произошла авария.
Дождем, который не прекращался всю ночь, подмыло старую дубовую опалубку, и без того давно прогнившую, и песчаный террикон сошел на поселок. Полгорода осталось без электричества. Занятия в школе отменили. Я остался дома.
Это было так странно — сидеть у окна и наблюдать небо, по которому неслись сизые, разорванные ледяным ветром клокастые тучи. Еще проплывали прожекторные вышки, заводские трубы, с трудом передвигались изъеденные болезнью окоченевшие птицы. Не менее удивительно было вдыхать запахи черной колодезной воды, пожара, доносимые сквозняком, слушать радио, треск в эфире. Трещала и стена, коптила красной кирпичной пылью, гудел перфоратор — соседи разбирали печь, ведь в нашем доме еще оставались печи, но ими уже давно никто не пользовался, потому что провели паровое отопление.
В окно был виден двор, что начинался вентиляционной тумбой с железной крышей и заканчивался кособоким угольным сараем, чье плесневелое царство расползлось поневоле, затонуло и повисло на жилах ржавых гвоздей. Кажется, так и улицы нашего города заканчиваются пустырями, кладбищами, тротуары — чугунными тумбами, жестяные карнизы на окнах нор привратников мельхиоровыми картушами, начищенными бузиной, правда, последнее существует более в воображении.
Я видел, как наша дворничиха по прозвищу Урна стаскивала с крыльца мятый алюминиевый чан с кормом и несла его в глубину двора. По пути следования она наблюдала пожарный щит, на котором были прикреплены красное ведро-воронка и лопата, иногда используемая для разгрузки угля в котельной.
Потом Урна открывала железный люк и вдвигала туда чан. Люк закрывался, а Урна садилась на корточки, заправив шерстяную юбку в высокие резиновые сапоги, запрокидывала голову и ловила ртом струпья мокрого падающего снега.
Шел снег, и уже почти ничего не было видно в утренней пустоте.
На деревянных носилках к воротам соседи выносили строительный мусор битый кирпич, гнутые чугунные заслонки, бесформенные куски глины. |