Изменить размер шрифта - +
Что это — гордость, надменность, самоуверенность? Не знаю. Вероятно, просто боязнь показаться слабой, бесконечно уставшей, но я, клянусь, клянусь, совершенно не намерен пользоваться этим!

Мать вышла на кухню и сообщила мне, что завтра утром она поедет в больницу к отцу — она отпросилась на работе. Я попросил ее взять меня с собой. Она согласилась.

Автобус вывернул с круга, огороженного врытыми в землю покрышками, и стал выбираться на трассу. Это трассу еще во времена строительства Гидролизного завода прокладывали заключенные, тянули от фабрики боеприпасов, что располагалась у залива, минуя Петровские каменоломни, к областному центру.

Рассказывали, что через каждые десять километров здесь находились лагпункты, но так как местность была болотистая и сырая, то заброшенные лет тридцать назад постройки разрушились и сгнили до основания. Лишь зимой вдоль трассы среди прореженной лесниками непроходимой голутвы кустарников можно было разобрать покосившиеся дубовые столбы с намотанной на них ржавой колючей проволокой.

Весной некоторые из старшеклассников ходили сюда, в бывшие лагпункты, копать оружие, но, как правило, ничего, кроме мятой алюминиевой посуды, колотого шифера, битых бутылок и пересыпанных известью костей, не находили.

Возле железнодорожного переезда автобус остановился. Пришлось пропускать вереницу груженых самосвалов: расчищали завал возле Гидролизного завода.

Я смотрел на проплывающие мимо в тумане мутного, забрызганного стекла горы земли, глины и мерзлого песка, горы, утыканные досками, переломанной мебелью, гнутыми металлическими кроватями, могильники, перепутанные проволокой и буксировочными тросами.

Горы мусора казались совершенно однообразными, и можно было даже закрыть глаза, чтобы не видеть всего этого бесчестия и поругания смерти, но воображать и молиться, ведь позапрошлой ночью террикон сошел на поселок, уничтожив несколько домов, стоявших у самого его основания.

Автобус вздрогнул, медленно выбрался на встречную полосу и поехал. Я открыл глаза и буквально сразу, ощутив невыносимую боль, причиненную ослепительной вспышкой голубого холодного пламени, увидел ее: в кузове одного из самосвалов, посреди грязного, растерзанного гусеницами тракторов скарба, лежала вывернутая наизнанку и уже разорванная лопатами причудливая войлочная шапка-башня.

Водители грузовиков высовывались из своих кабин, что-то кричали, но я не мог разобрать их слов, будучи полностью скован и оглушен созерцанием проплывавшей мимо меня войлочной норы. Глубокой норы, внутри которой было невыносимо душно и темно.

«В норе никто не жил. В нее можно было даже и заглянуть, встав на колени.

Поклониться ей». Тут пахло головой и коротко стриженными волосами, ведь коротко стриженные волосы имеют свой особый, лишь им присущий сухой травяной запах.

Конечно, я вспомнил эту киргизскую войлочную шапку-башню, с пришитыми к ней суровыми нитками кожаными ушами, видимо, оторванными от мотоциклетного шлема старого образца, безразмерную шапку, что постоянно съезжала на глаза, падала, оказывалась на полу, становилась предметом всеобщего внимания, надо заметить, не слишком-то доброжелательного, усмешек и издевательств.

— Петр, ты что, умер там, что ли? Давай просыпайся, приехали, — мать уже стояла в проходе между сидениями, поправляла пальто, улыбалась, тянула меня за руку к выходу из автобуса.

На улице смеркалось, шел снег.

Мы вышли на площадь. Вдоль череды однообразных, скорее всего, имевших при дневном свете желтый оттенок, домов горели фонари. Оказалось, что до больницы совсем недалеко, минут десять-пятнадцать пешком. Мать не выпускала мою руку из своей.

Мы пересекли площадь и вошли в узкий проулок, огороженный с обеих сторон деревянным забором, окончание которого терялось в снежной мгле, расцвеченной матовыми пузырями качавшихся на сквозняке фонарей-лампад, как новогодняя елка, как рождественская елка.

Быстрый переход