|
Мы шли внутри этого импровизированного коридора-кишечника. Шли молча. Мне показалось это путешествие знакомым, как будто бы я уже совершал его.
Но когда и с кем? Нет, не помню.
Наконец мы повернули и оказались в неожиданно просторном и даже вольном проходном дворе. Здесь было тихо, покойно. На длинных веревках, растянутых по периметру вытоптанного, горбатого, обложенного лысыми автомобильными покрышками газона, сушилось белье. Это была целая шевелящаяся в струях сквозняка, влаемая падающим снегом колония белья. В глубине двора за врытым в землю деревянным столом, оббитом линолеумом, сидели какие-то люди. Подойдя ближе, я сумел разглядеть, что они играли в кости или нечто подобное тому: хлопали ладонями по столу, бросали монеты, чертили острыми осколками красных рифленых кирпичей столбцы цифр. Негромко и достаточно миролюбиво переговаривались.
Увидев нас, игроки поклонились. Мать тоже ответила им поклоном. Боже мой, но я никогда не видел ее за этим, на мой взгляд, совершенно невероятным занятием.
Следовательно, и моя мать могла быть растерянной, поверженной, смущенной и негордой, находясь во власти неожиданного.
За этим двором следовал еще один проходной двор, а за ним — еще один. Целая пустая плеяда проходных дворов со своим воздухом, светом и цветом.
Мать по-прежнему держала меня за руку, тянула за собой, боялась отпустить меня, чтобы не остаться одной в этой чужой для нее местности. Пространстве.
Миновав дворы, мы вышли на улицу, ведшую, по словам прохожих, редких, надо заметить, в этот час, к больнице. Улица понравилась мне, ибо на ней, в отличие от проулка и проходных дворов, росли старые, корявые деревья, а длинные деревянные мостовые пахли сосновой смолой и горелой древесной мукой, коей обычно целые горы покоятся в сумрачных недрах пилорамы. На этой улице была и церковь.
На ступенях массивного красного кирпича подъездного рундука лежал человек. Его было почти не разглядеть по причине темноты, да и снег усилился.
Я резко остановился.
Мать, раздраженная столь внезапным и, по ее мнению, ничем не оправданным поступком, нервно вопросила меня как бы в продолжение движения:
— В чем дело, Петр?
— Нищий, — ответил я и указал на оборванного, спящего на ступенях старика.
— Ну и что? — мать, казалось, совершенно недоумевала. — Ты что, нищих не видел?
— Видел, — ярость стала медленно закипать во мне.
— Видел, — ярость начинала медленно закипать во мне.
— Ну и что ты хочешь?
— Ничего.
— Тогда пошли.
— Нет, не пойду, — я с силой вырвал свою руку из ее руки.
Мать полностью опешила:
— Ну хорошо, хорошо, если ты так настаиваешь… — соблюдая более чем неприятные, суетливые движения, мать стала искать кошелек, достала его из сумки.
— Ты хочешь подать ему милостыню, — холодно проговорил я.
— Не знаю, мне показалось, что это ты хочешь.
— Это тебе только показалось.
Не говоря ни слова, мать развернулась и ударила меня по лицу — «скотина, сколько ты еще будешь надо мной издеваться!» Потом, сохраняя полнейшую невозмутимость, убрала кошелек обратно в сумку:
— Хватит, пошли, отец ждет.
«Вот и все. Я пытался вспомнить, обнаружить внутри себя способность или желание, умение или опыт противостояния, но там — в глубине, было пусто, там ничего не было, я ни на что не был способен».
Я встал на колени, наклонился к погребенному под снегом старику и получил прекрасную возможность рассмотреть его: голова свесилась на грудь, и потому небритый коричневый подбородок казался не в меру длинным и мясистым на фоне костяного, острого, вонзающегося в мое лицо носа, худых плечей, выступавших из-под мятого, видимо, добытого на помойке, пиджака, карманы которого были оторваны с мясом. |