И теперь там сидела Маша, укачивая грудного.
-- Сядьте сюда, сейчас, -- сказала она Сергию, указывая на лавку в кухне.
Сергий тотчас же сел и снял, очевидно, уже привычным жестом, сначала с одного, потом с другого плеча сумку.
-- Боже мой, Боже мой, как смирился, батюшка! Какая слава и вдруг так...
Сергий не отвечал и только кротко улыбался, укладывая подле себя сумку.
-- Маша, это знаешь кто?
И Прасковья Михайловна шепотом рассказала дочери, кто был Сергий, и они вместе вынесли и постель и люльку из чулана, опростав его для Сергия. Прасковья Михайловна провела Сергия в каморку.
-- Вот тут отдохните. Не взыщите. А мне идти надо.
-- Куда?
-- Уроки у меня тут, совестно и говорить -- музыке учу.
-- Музыке -- это хорошо. Только одно, Прасковья Михайловна, я ведь к вам за делом пришел. Когда я могу поговорить с вами?
-- За счастье почту. Вечером можно?
-- Можно, только еще просьба: Не говорите обо мне, кто я. Я только вам открылся. Никто не знает, куда я ушел. Так надо.
-- Ах, а я сказала дочери.
-- Ну, попросите ее не говорить.
Сергий снял сапоги, лег и тотчас же заснул после бессонной ночи и сорока верст ходу.
Когда Прасковья Михайловна вернулась, Сергий сидел в своей каморке и ждал ее. Он не выходил к обеду, а поел супу и каши, которые принесла ему туда Лукерья.
-- Что же ты раньше пришла обещанного? -- сказал Сергий. -- Теперь можно поговорить?
-- И за что мне такое счастье, что такой посетитель. Я уж пропустила урок. После... Я мечтала все съездить к вам, писала вам, и вдруг такое счастье.
-- Пашенька! пожалуйста, слова, которые я скажу тебе сейчас, прими как исповедь, как слова, которые я в смертный час говорю перед Богом. Пашенька! я не святой человек, даже не простой, рядовой человек: я грешник, грязный, гадкий, заблудший, гордый грешник, хуже, не знаю, всех ли, но хуже самых худых людей.
Пашенька смотрела сначала выпучив глаза; она верила. Потом, когда она вполне поверила, она тронула рукой его руку и, жалостно улыбаясь, сказала:
-- Стива, может быть, ты преувеличиваешь?
-- Нет, Пашенька. Я блудник, я убийца, я богохульник и обманщик.
-- Боже мой! Что ж это? -- проговорила Прасковья Михайловна.
-- Но надо жить. И я, который думал, что все знаю, который учил других, как жить, -- я ничего не знаю и я тебя прошу научить.
-- Что ты, Стива. Ты смеешься. За что вы всегда смеетесь надо мной?
-- Ну, хорошо, я смеюсь: только скажи мне, как ты живешь и как прожила жизнь?
-- Я? Да я прожила самую гадкую, скверную жизнь, и теперь Бог наказывает меня, и поделом, и живу так дурно, так дурно...
-- Как же ты вышла замуж? как жила с мужем?
-- Все было дурно. Вышла -- влюбилась самым гадким манером. Папа не желал этого. Я ни на что не посмотрела, вышла. И замужем, вместо того чтобы помогать мужу, я мучила его ревностью, которую не могла в себе победить.
-- Он пил, я слышал.
-- Да, но я-то не умела успокоить его. Упрекала его. А ведь это болезнь. Он не мог удержаться, а я теперь вспоминаю, как я не давала ему. И у нас были ужасные сцены.
И она смотрела прекрасными, страдающими при воспоминании глазами на Касатского.
Касатский вспоминал, как ему рассказывали, что муж бил Пашеньку. И Касатский видел теперь, глядя на ее худую, высохшую шею с выдающимися жилами за ушами и пучком редких полуседых, полурусых волос, как будто видел, как это происходило. |