Хорошо. Едем мы этой воробьиной ночью; буря бушует, мною овладевает уныние, сердце мое замирает, замирает, замирает… Старый кондуктор делает два, три коротких замечания относительно бури и вообще полярной погоды, пробует свои выдвижные двери, запирает их, закрывает окно, обходит кругом, поправляет все в вагоне, все время с самодовольным видом напевая: «Скоро, скоро, милый…» тихо и довольно фальшиво. Я сквозь морозный воздух начинаю чувствовать сквернейший и сильнейший запах. Это еще больше меня расстраивает, потому что я приписываю его моему бедному усопшему другу. Было что-то бесконечно горькое в этом трогательном бессловесном его напоминании о себе и трудно было удержаться от слез, кроме того я ужасно боялся, что кондуктор заметит его. Однако, он спокойно продолжал напевать, ничем не выражая, что замечает что-нибудь. За это я был ему очень благодарен. Благодарен, да, но далеко не спокоен. Я начинал чувствовать себя все хуже и хуже, так как запах усиливался с каждой минутой и все труднее становилось переносить его. Уставив вещи по своему вкусу, кондуктор достал дрова и жарко растопил печку. Это встревожило меня невыразимо, так как я не мог не сознавать, что это ошибка с его стороны. Я был уверен, что на моего бедного усопшего друга это произведет убийственное действие.
Томсон (кондуктора звали Томсоном) теперь начал ходить по всему вагону, останавливаясь перед всякой трещинкой, которую он заставлял вещами, замечая, что безразлично какая погода на воздухе, лишь бы нам было как можно удобнее. Я ничего не говорил, но был уверен, что он избрал неверный путь. Он распевал по-прежнему, а печка все накалялась и накалялась, в вагоне становилось все душнее и душнее; я чувствовал, что бледнею, меня начинало тошнить, но я страдал молча, не произнося ни слова. Скоро я заметил, что звуки «Скоро, скоро, милый…» постепенно ослабевают, наконец, затихли совсем. Водворилась зловещая тишина. Через несколько минут Томсон сказал;
— Пфа! Жалко, что нет корицы, я бы напихал ее в печку.
Он вздохнул раза два, потом двинулся к гр… к ружьям, постоял с минуту около лимбургского сыру, затем вернулся назад и сел рядом ее мной; он казался сам взволнованным. После созерцательной паузы он сказал, указывая на ящик:- Друг ваш?
— Да, — отвечал я со вздохом.
— Он таки порядочно перезрел, неправда ли?
Минуты две никто из нас не говорил, каждый был занят своими мыслями. Наконец Томсон сказал тихим, благоговейным голосом:
— Иногда нельзя быть уверенным, действительно ли они умерли, или нет, ложная смерть, знаете; теплое тело, члены согнуты и т. д. Вы думаете, что они умерли, но наверное не знаете. У меня в вагоне были случаи. Это ужасно, потому что вы не знаете, в какую именно минуту они встанут и начнут смотреть на вас! — Затем после короткой паузы и слегка двинув бровью в сторону ящика:- Но он, вне сомнения! Да, сэр, я готов поручиться за него.
Мы еще немножко посидели в задумчивом молчании, прислушиваясь в ветру и грохоту поезда. Затем Томсон сказал с большим чувством:
— Увы, мы все там будем, этого не минуешь. — Человек, рожденный от жены, недолговечен, говорится в Писании. Да, с какой бы стороны вы ни смотрели на это, оно страшно торжественно и любопытно. Никто не может избежать этого, все должны пройти через это, то есть каждый из всех. Сегодня вы здоровы и сильны, — тут он вскочил на ноги, разбил стекло и выставил на минуту свой нос в получившееся отверстие, потом сел, и я занял его место у окна и выставил свой нос; это упражнение мы повторяли то и дело, — а завтра, — продолжал он, — падаете, как подкошенная трава, и «места, знавшие вас раньше, не увидят вас вовеки», как говорится в Писании. Да, это ужасно, торжественно и любопытно, но все мы там будем и никто не минует этого. |