Так что когда явное одряхление разума побудило Гортензия просить тебя отдать ему меня в жены, ты развелся со мной, ты отдал меня ему – конечно, с молчаливого согласия моего отца. Я знаю, что ты не взял у старика ни одного сестерция, но мой отец взял с него десять миллионов. Его пристрастия очень дорого стоят.
Я считала мою ссылку к Гортензию свидетельством глубины твоего чувства ко мне… но она длилась четыре ужасных года! Четыре года! Да, он был слишком стар и слаб, чтобы оказывать мне какие-то знаки внимания, но можешь представить, что я ощущала, сидя подле него и часами с притворным умилением наблюдая за его лю-бимой рыбкой Парисом. Тоскуя по тебе, желая тебя и страдая от того, что ты от меня отказался.
А после того как он умер и ты второй раз женился на мне, я прожила с тобой только несколько месяцев – и ты уехал из Рима, покинул Италию, чтобы выполнять свой жестокий долг. Это справедливо, Марк? Мне только двадцать семь лет, я была замужем за двумя мужчинами, за одним дважды, но так и не забеременела. Как у Порции и у Кальпурнии, у меня нет ребенка.
Я знаю, ты не терпишь упреков, поэтому больше жаловаться не буду. Если бы ты был другим человеком, я не любила бы тебя так, как люблю. Нас трое тут, кто скучает без своих мужчин. Порция, Кальпурния и я. «Порция? – слышу я твой во-прос. – Порция, скучающая по умершему Бибулу?» Нет, не по Бибулу. Порция ску-чает по своему кузену Бруту. Она любит его, я уверена, так же сильно, как ты лю-бишь меня, ибо у нее твоя страстная натура. Но страсть в ней заморожена ее абсурдной преданностью учению Зенона. А кто такой был Зенон, в конце концов? Глупый старый киприот, добровольно лишавший себя всех радостей жизни, кото-рыми одарили нас боги, от смеха до хорошей еды. Это во мне говорит дитя эпику-рейца! Что касается Кальпурнии, то она скучает по Цезарю. Одиннадцать лет они женаты, из них она провела с ним всего несколько месяцев. Он ведь забавлялся с твоей жуткой сестрой, пока не отправился в Галлию. И с тех пор – ничего. Мы, вдо-вы и жены, остались совсем без внимания.
Кто-то сказал мне, что ты не брился и не стригся с тех пор, как покинул Ита-лию, но я не могу вообразить твое чудесное римское лицо волосатым, как у еврея.
Скажи мне, Марк, почему нас, женщин, учат читать и писать, а потом обрекают на домашнее заточение и вечное ожидание? Я должна ехать. Я уже полуослепла от слез. Пожалуйста, я прошу тебя, напиши мне! Дай мне надежду!
Солнце уже взошло. Катон читал очень медленно. Письмо Марции было скомкано и бро-шено за борт. Достаточно о женах.
Его руки дрожали. Такое глупое, глупое письмо! Любить женщину с всепоглощающим жаром погребального костра – это неправильно, не может быть правильно. Неужели она не по-нимает, что каждое из ее многочисленных писем говорит об одном и том же? Неужели до нее не доходит, что он никогда не напишет ей? Что он мог бы сказать ей? И надо ли вообще говорить?
Ни один другой нос, казалось, не чуял запаха суши. Все занимались своим делом, словно это был еще один обычный день. Утром Катон отсидел свою смену на веслах, после чего вер-нулся к поручням и стал вглядываться в даль. Ничего не было видно, пока солнце не оказалось над головой, потом над линией горизонта проступила тоненькая голубая полоска. В ту же се-кунду, когда Катон увидел ее, впередсмотрящий на мачте закричал:
– Земля! Земля!
Его корабль шел впереди, а за ним, как слеза, тянулся весь флот. Не было времени самому прыгать в лодку, поэтому он послал центуриона Луция Гратидия проинструктировать капитанов, чтобы не опережали флагман, а внимательно смотрели, где рифы, где банки, где скрытые скалы. Море стало мелеть, вода сделалась чистой, как лучшее стекло из Путеол, и теперь, когда солнце перестало ее золотить, обрела голубой блеск.
Земля быстро приближалась. Она была очень плоской, непривычной для римлян, привык-ших плавать в морях, где горы высились прямо над берегом и поэтому землю можно заметить за много миль. |