Дальше прилежного читателя ждет немало увлекательного и устрашающего. Ему расскажут о драконе и о блуднице Вавилонской, которая есть великий город, царствующий над земными царями. И о коне Белом, который есть Слово Божие. И о реке воды жизни и Древе жизни. И, поскольку Иоанн свидетельствует о будущем, то читателю придется потрудиться, чтобы расшифровать эти метафоры и знамения.
Все это или многое из этого содержится во всех священных книгах прорицаний, в Ветхом Завете, даже в восточных сказках. Но вот что совершенно оригинально у Иоанна и как идея появится разве что в предисловии ко второй книге Дон Кихота, где Сервантес обличает плагиаторов и фальсификаторов своих текстов, так это – идея авторского права. Вот что пишет Иоанн в конце своего текста: я также свидетельствую всякому слышавшему пророчества книги сей: если кто приложит что к ним, на того наложит Бог язвы… И, напротив, если кто отнимет что от слов пророчества сего, у того отнимет Бог участие в книге жизни и в святом граде…
Никогда еще ни до, ни после Иоанна сочинители не грозили столь свирепыми карами нарушителям своих священных авторских прав. И впору призадуматься, стоит ли присвоение чужой интеллектуальной собственности риска быть исключенным из числа участников Книги жизни. Пусть даже гениального Апокалипсиса, книги на все времена…
То ли в тот же день, то ли на следующий, я увидел идущего ко мне по песку босиком, в белых хлопчатобумажных широких штанах для занятий lown-tennis’ом и в хлопчатой же белой сорочке-безрукавке моего деда Иосифа М. Худого и высокого, с ухоженной седоватой бородкой, в такой играл Дон Кихота Черкасов.
Его забрали в тридцать шестом как раз после тенниса, и в этих самых штанах в одной из нижних камер Лубянки он дожидался расстрела почти три года. Сейчас я разглядел даже желтую от возраста плоскую пуговицу, на какую был застегнут его пояс. Думаю, его держали так долго в живых, используя для своих целей в качестве энциклопедического словаря. Моя мать, в недолгий просвет общей несвободы, поймав краткий момент послаблений, получила на Лубянке на час дело своего отца. Возвращая папку, спросила следователя: его били? Таких людей бить бесполезно, отвечал тот.
Деда расстреляли за двенадцать лет до моего рождения. Теперь, здесь, на берегу, он, кажется, что-то сказал мне, но я не расслышал что именно. Впрочем, мне показалось, по движениям его губ я прочел: напиши, ибо слова эти истинны и верны…
Остров совсем опустел, даже немцев теперь не стало, хоть до того немцы – сколь смирны они ни были – все одно меня раздражали своим пением по вечерам. Я хотел за выпивкой мягко выведать у Джанга – он когда-то закончил полтора курса в колледже и немного понимал по-английски – не было ли весточки от Фэй. Но, уже подойдя к бару, я увидел картину, от которой у меня возникло ощущение слабости в желудке – это был страх. На веранде очень крупная для туземки, почти черная от загара баба вытирала со столов, а двое чумазых ребятишек цеплялись за полу ее пестрой юбки. Я опустился на стул и, стараясь унять тут же заболевшее сердце, бедное свое слабое старое сердце, стал наблюдать за белой дворнягой, моей доброй знакомой, всегда лежавшей на пороге бара. Сейчас к ней заглянула рыжая подруга, и они дружелюбно обнюхались. Рыжая уселась перед моим столиком. Тогда белая аккуратно потянула ее за лодыжку задней лапы: не приставай к моим гостям. Та покорилась и ушла. Джанг поставил передо мной бутылку пива.
– Жена сказала, звонила Фэй.
– Да, – откликнулся я, боясь взять бокал, чтобы не было видно, как у меня задрожали руки.
– У нее, что ли, ребенок заболел.
Он сказал may be ill. То есть, может быть, вовсе и не заболел, хватался я за соломинку. Я знал, что у нее есть ребенок. Где-то там, в деревне. Здесь у всех туземок старше тринадцати обязательно были дети. |