И безжалостно утопила. Погибли 1152 человека, пассажиры, в основном женщины и дети.
В лодке стояла мертвая тишина, только что-то поскрипывало под днищем, будто терлась она брюхом, как рыба при нересте. Но тогда на этот скрежет никто внимания не обратил.
— И чего? — наконец спросил Трявога. Он так и сидел на комингсе с открытым ртом и распахнутыми глазами.
— И ничего. Правда, международный трибунал приговорил заочно командира подлодки к смертной казни. А германский кайзер объявил ему выговор.
— Строгий, — выдохнул Одесса-папа. — С занесением в личное дело.
— Ну да… — Военком вздохнул. — И вот медальку эту в Германии отчеканили. В память об этом «подвиге» бравых немецких подводников. Вот откуда фашизм выполз. Я думаю, на этой лодке, что мы потопили, был в экипаже подводник с той самой «У-20». Так что традиции у них добрые. — Военком протянул медальку Одессе. — Выбрось ее в форточку. И руки помой.
Опять глухо застучали разрывы. И опять Боцман переложил из одного коробка в другой несколько спичек.
— Сколько уже набралось? — спросил я.
— Штук шестьдесят. Потом посчитаю.
Это у нас так счет глубинкам, на нас сброшенным, велся. На каждую бомбу спичку откладывали. Чтобы не сбиться.
Опять грохнуло. Лодку качнуло. И что-то опять заскрипело под килем.
— Грунт скребем, — сказал Штурман. — Здесь галечное дно.
— Это радует, — нахмурился Командир. — Как бы к берегу нас не прижало, рули помнем. А всплывать нельзя. Немец на нас шибко осерчал.
Еще бы ему не осерчать. Танкер был бензином залит, пожар полыхал — будто все море горело. Кстати, и один противолодочный пострадал — волна на него огненный шквал кинула. Ну, это мы уже потом узнали, когда в базу вернулись.
Бомбежка в самом деле продолжалась. То вдали, то много ближе — даже покачивало нас порой, ощутимо.
А в лодке становилось все труднее. Воздух густел, тяжелел. Тускнели плафоны. Командир приказал всем лечь.
Я раскатал свою койку, улегся. И почему то чаще вздрагивал не от взрывов, а от зловещего скрежета под днищем, будто кто-то большой и зубастый пытался его прогрызть.
Забалагурил, как всегда в таких случаях, Одесса-папа:
— За что я люблю нашу службу? За то, что можно спокойно лежать на дне, ничего не работать и мечтать о хорошеньких одесситках, на которых я женюсь после войны. Вот, например…
— Отставить разговоры! — сурово прервал его Боцман. — Не порть воздух.
— Говорить нельзя, петь нельзя, а играть можно? Гитара воздух не портит…
И он тихо забренчал какую то грустную музыку. Хорошо, что не похоронную. На колыбельную похожую.
Я задремал. Вернее, в тяжелое забытье впал. В закрытых глазах мелькали оранжевые круги. Грудь теснило, в висках стучало молоточками по больному месту. Сквозь дрему слышались тяжкие вздохи, стоны, бормотанье…
— К всплытию! По местам стоять!
И нет ни дремы, ни стонов. Все заняли свои посты.
— Продуть центральную!
Все пошло как обычно. Продулись. Стрелка глубиномера дрогнула, пошла на чуть-чуть и замерла. Услышали скрежет, уже наверху, где-то над палубой. Кренометр ни с того ни с сего показал отклонение по вертикали в десять градусов. Стрелка глубиномера застыла намертво. Не всплываем! Морской черт держит.
— Осмотреться в отсеках! — пошла команда. — Провериться!
Команда — она и на глубине команда. Даже — тем более. Команду надо выполнять даже на последнем дыхании. Надо сказать, действовали хоть и с трудом, но четко. Пошли донесения в центральный пост. Все в норме. Снова попытка всплыть. И снова скрежет над головой и крен на правый борт. |