Стало быть, он в Буэнос-Айресе?
— Да.
— А я слыхал, он помер. — Слепой Майер будто говорил сам с собой, а не с Максом.
— Жив-здоров и помирать не собирается.
— И как там у него делишки?
— Разбогател.
Слепой Майер с размаху опустил кулак на столешницу.
— Когда он из Варшавы-то уехал? Уже лет десять, наверное…
— Больше двадцати.
— М-да, время летит. Помню его, как же. Еще с одной рыжей крутил…
— Ханча. Она теперь его жена.
— Женился, что ли, на ней? Дивлюсь, что он меня помнит. Мир забыл Слепого Майера. Забыл, как покойника.
— Он часто о вас говорит.
— И что именно? Да ты присядь, в ногах правды нет. А то пойди, возьми себе в буфете что-нибудь. Был тут половой, да сплыл. Теперь у буфетчицы самому брать надо. Не еда здесь, а помои! — Слепой Майер скривился от отвращения.
— Я не голоден. Но, если хотите, можем в ресторан пойти, в семнадцатом доме.
— К Лузеру? Хотеть-то хочу, но врач запретил, даже стакан пива нельзя выпить. Язвы у меня в желудке! — И Слепой Майер ткнул себя пальцем в необъятный живот.
— Тогда, может, к Хаиму Кавярнику? У него отменные пироги с сыром.
— Пироги? Да мне только сухари с молоком можно.
Слепой Майер оттопырил нижнюю губу, показав длинные зубы, кривые и черные, как пеньки. С минуту он качал головой, словно узнав о каком-то несчастье и не находя утешения. Потом спросил:
— И чем он там занимается? Торгует?
— Трикотажная фабрика у него.
— У Хацкеле Парши — фабрика?!
— Довольная большая, работниц пятьдесят. Испанки в основном.
— Так, а она?
— Настоящей дамой стала.
— П-ф! Надо же, уехали и в люди выбились. Она же шлюха, вот здесь, в этом самом доме, в подвале принимала. Ичеле Чурбан ее альфонсом был.
— Зато теперь — графиня графиней. Вот такие бриллианты носит. — Макс сложил кружком большой и указательный пальцы.
Слепой Майер опустил на стол второй кулак.
— Не многовато они там на себя берут, в этой Америке? Приезжают туда и брешут, что здесь они были графья Потоцкие. Там деньги решают все, у кого монет больше, тот и на коне. Была у нас заваруха. Набежали толпой, вломились. Сижу тут, никого не трогаю, они орут, а я знать не знаю, кто такие. Всякая шушера собралась: портные, сапожники, подмастерья, и остановить их некому. Всю «Площадь» разнесли, все с нее разбежались, как зайцы, а те по домам пошли. Били, резали, даже баб не щадили. Во мне самом дыр понаделали. Двадцать на одного, кто ж тут устоит? Меня в больницу забрали, в Чисте. Полтора месяца провалялся. Никто даже проведать не зашел, ну, двое-трое только. Так что Крохмальная уже не та. Да и Смочая не лучше. А ты чего приехал-то?
— Просто так, на старую добрую Варшаву посмотреть.
— Нет больше той Варшавы, забудь. Раньше друг с другом считались, а теперь разная шваль поналезла невесть откуда, каждый под себя гребет. Облава — их в телегу кидают, как собак. В наше-то время комиссар с нами водку пил. Ревировый мне кланялся, честь отдавал. Был тут такой Лейбуш Требуха, слово скажет — как припечатает. Приходит, бывало, в участок и говорит: «Ваше высокоблагородие, это мой человек», и того сразу домой отпускают. Но ты Лейбуша не застал, он уже тридцать шесть лет как помер. Да что я говорю? Больше, все сорок. Придет ко мне: «Майер, так и так. Замели доброго человека, а у него дети голодные. Надо бы его вытащить». Чтобы обер-полицмейстера подмазать, за десять минут целую кучу денег собирали, не будь мое имя Майер!
— Да, я знаю. |