Вот Шварценфельс, тот на днях в клубе обложил последними словами своих карточных партнеров и разбил вдребезги кучу бокалов. Он при полном параде бросился прямо на накрытый стол, только осколки полетели. Стерпели, все сошло с рук, хотя это и дурной тон. Шварценфельс — отъявленный enfant terrible, все это признают, ничего не поделаешь. Свинья он. Ездит на «порше», вот бы Райнеру такой, но только не интеллект владельца, цена которого явно невысока.
И сам Райнер далеко не блистает умом, пытаясь засунуть свою немытую голову Софи между ног. Попытка обречена на неудачу: девушка, уже стоящая на прямых ногах, тренированным движением бедра (сайд-степ) отбрасывает его голову, та ударяется о ствол ничего не подозревающей о происходящем ели, сделано все не без умысла, и оттого глухой удар раздается громче, чем надо бы.
— Я люблю тебя, Софи, я хочу сказать, что мне совершенно безразлично все, кроме тебя. Мои лицевые мышцы вздрагивают сейчас самым многострадальным образом лишь для тебя одной. Страданье, однако, есть лишь прелюдия, ибо сейчас я поцелую тебя самым пылким образом, это будет кульминацией. Ты сейчас мягка и податлива, Софи, и мне надо быть грубым и твердым, потому что противоположности притягивают друг друга. Мы очень сильно притягиваем друг друга, и невозможно справиться с этим притяжением.
При очередном порыве ветра купа берез отчаянно стонет, и стон подхватывают две ивы, расположенные на тщательно выверенном расстоянии неподалеку. С пронзительным криком взлетает потревоженная в своем ночном покое птица. В открытом для публики парке покоя не найдешь, а теперь и здесь покой утрачен. Луна, как помешанная, бешено мчится по низкому небу, но на самом-то деле мчатся только облака. Райнер испытующе глядит на луну и что-то произносит на ее счет, ему следует создать такой образ, который еще никому и никогда не приходил в голову, иначе можно было бы просто сказать, что луна серебристым диском повисла на небосводе или что-нибудь в том же духе. Софи говорит, что любовный экстаз есть не что иное, как удовлетворенное тщеславие (цитата из Музиля). Райнер заявляет, что его тщеславие касается лишь искусства, и здесь оно весьма остро проявляется, а в жизни он покончил со всем сразу, и жизнь эта — пропащая потому, что он находится вне общества и его условностей. Его любовь абсолютно свободна от всего, за исключением самой любви. Когда он распахивает лиф ее платья с глубоким вырезом и рассматривает ее грудь, то ощущает, что, увы, все это время стоит в сырой траве и завтра наверняка схватит насморк. Слишком часто подошвы его американских полуботинок укрывали вырезанными из картона стельками, а картон размокает быстро, да и сами подошвы эти не очень прочные; непрочны и подошвы Райнеровых желаний, алчных и постоянно отдирающихся по шву, чтобы выпустить лишний пар.
Софи поправляет вырез, снова прикрывая лифом то, что лифу положено прикрывать, и отталкивает прочь руку этого чудика, чересчур жадную: он не получит то, чего ему хочется. Она повторяет, что Райнеру, будь у него другое материальное положение, не пришлось бы заниматься искусством, а так ведь за искусством люди признают хоть какую-то ценность, хотя оно и нематериально. Райнер отвергает данное определение искусства, потому что плевать ему на людей, он производит искусство исключительно для себя самого, а если этим интересуется еще кто-то— пожалуйста! Может, когда-нибудь его даже напечатают и издадут! Он зарывается головой в живот Софи, плоский и очень теплый, не набитый камнями; если его сейчас увидит кто-нибудь из ее заносчивых приятелей, сразу ему позавидует, потому что им-то так поступать не дозволено. Для них двоих, для мужчины и женщины, время замирает на мгновение, и это хорошее мгновение, потому что чаще всего время наносит один вред, люди победнее в нем старятся, люди состоятельные могут задержать его ненадолго, но не насовсем, оно вечно наверстывает свое и настигает каждого. Время, в конечном счете, демократично, а сам Райнер таковым не является. |