– Возможно, – сказала Амрита и поднялась, крепко держа Викторию. – Но я их не вижу.
***
В девять тридцать я сидел в вестибюле, мучаясь все нарастающей головной болью из-за жары и усталости, испытывая тошноту из-за чрезмерного количества выпитого за ужином плохого вина и перебирая разнообразные отговорки для Кришны, когда тот появится. К девяти пятидесяти я решил сказать ему, что заболела Амрита или ребенок. В десять я понял, что мне уже ничего не надо ему говорить, и поднялся, чтобы пойти наверх, но тут внезапно появился он, расстроенный и возбужденный. Глаза у него покраснели и опухли, будто он плакал. Он подошел и пожал мне руку с таким мрачным видом, словно вестибюль был траурным залом, я потерял ближайшего родственника.
– Что случилось? – спросил я.
– Очень, очень прискорбно, – сказал он. Его высокий голос пресекся. – Очень страшная новость.
– Что-то с вашим другом? – спросил я, ощутив облегчение при неожиданной мысли о том, что его таинственный информатор сломал ногу, попал под троллейбус или лежит с инфарктом.
– Нет-нет. Вы, должно быть, уже знаете. Мистер Набоков скончался. Великая трагедия.
– Кто? – Из-за его акцента мне послышалось очередное дребезжащее бенгальское имя.
– Набоков! Набоков! Владимир Набоков! «Бледный огонь». «Ада». Величайший стилист среди прозаиков, пишущих на вашем родном языке. Огромная потеря для всех нас. Всех деятелей литературы.
– О, – только и промычал я.
Я так и не раскачался прочитать «Лолиту». А когда я вспомнил, что решил не идти с Кришной, мы уже оказались на улице, во влажной темноте, и он вел меня к коляске, в которой на красном сиденье подремывал тощий, иссохший рикша. При мысли о том, что меня потащит по грязным улицам это человекообразное чучело, внутри меня все запротестовало.
– Давайте возьмем такси, – сказал я.
– Нет-нет. Это ждет нас. Поездка короткая. Наш друг ждет.
Сиденье отсырело от вечернего дождя, но неудобным его нельзя было назвать. Человечек соскочил с коляски, шлепнув босыми ногами, ухватился за оглобли сноровисто подпрыгнул в воздух и опустился, держа руки прямо, со знанием дела уравновесив нашу тяжесть.
У коляски не было габаритных огней, за исключением керосинового фонаря, висевшего на железном крюке. Не слишком успокаивало меня и то, что машины, которые, сигналя, объезжали нас, тоже ехали без габаритов. Трамваи еще ходили, и в нездоровой, желтой пелене освещения салонов виднелись потные лица, теснившиеся за окнами, забранными проволочной сеткой. Несмотря на поздний час, весь общественный транспорт был заполнен: автобусы кренились под тяжестью висевших на зарешеченных окнах и наружных поручнях людей, а из черных вагонов проезжавших поездов торчали бесчисленные головы и туловища.
Улицы почти не освещались, но переулки и мелькающие дворы фосфоресцировали тем бледным, гнилостным светом, который я заметил еще из самолета. Темнота не приносила никакого облегчения от жары. Если сейчас не было даже еще жарче, чем днем. Тяжелые тучи виднелись прямо над нависшими зданиями, и казалось, будто их сырая масса отражает уличное тепло прямо на нас.
Мне снова становилось тревожно. Даже теперь мне было трудно объяснить природу этого напряжения. Оно почти не имело отношения к ощущению физической опасности, хотя я чувствовал себя нелепым образом беззащитным, когда наша повозка дребезжала по незакрепленным камням мостовой, кучам мусора и трамвайным рельсам. Я вспомнил, что у меня в бумажнике еще оставались дорожные чеки долларов на двести. Но не это было истинной причиной моей нервозности, желчью подступавшей к горлу. |